За вечер мы дважды слышали звук далеких разрывов. Взволновало это только меня одного; другие — привычные к такого рода вещам — лишь вяло поспорили о том, где это могло произойти; танцы прервались лишь на несколько секунд, а затем продолжились под музыку взятого напрокат патефона.
Сколько праздников, не правда ли, в течение одного лета? Закружившись в этом вихре, мы с Кларой оттягивали серьезное обсуждение вопроса, который, однако, ни на секунду не упускали из виду: где нам жить? Единственное, в чем мы были уверены, — жить мы будем вместе. Это сомнению не подлежало, но где именно?
Если бы мне пришлось принимать решение сегодня, я бы знал, как поступить. Уже в конце лета мы уехали бы в Монпелье, где я продолжил бы свои занятия медициной, а она — историей. Сегодня я уверен, что иного выбора у нас не было. Если бы в голове молодого человека, каким я был тогда, мог прозвучать голос старого мудреца, каким я стал теперь, этот голос сказал бы: «Спасайся! Крепко возьми за руку свою жену и беги, бегите, спасайтесь!» Но молодой человек и молодая женщина вроде нас имели других советчиков — свои тогдашние иллюзии. На Левант уже готов был обрушиться смерч, а мы хотели остановить его голыми руками! Да, именно так. Весь мир смирился с тем, что арабы и евреи убивают друг друга в течение десятилетий, быть может, даже веков, все воспринимали это как нечто неизбежное — англичане и русские, американцы и турки… Все, за исключением нас двоих и горстки таких же, как мы, мечтателей. Мы хотели остановить этот конфликт, хотели, чтобы наша любовь стала символом другого пути.
Это было смело, говорите вы? Нет, это было безумно! Можно вдохновляться надеждой на всеобщее счастье и примирение — это похвально, это прекрасно, это внушает уважение… Но если залогом стало наше существование, если мы поставили на кон нашу любовь, наш союз, наше будущее, не задумавшись ни на одно мгновение, что можем потерять ставку? Сегодня я говорю «абсурдно», «нелепо», «безумно», «глупо», «самоубийственно»! В то время я говорил другое. Мне даже не приходила в голову мысль, что мы можем уехать во Францию на три-четыре года. Это было в сорок шестом — мы могли бы переждать ураган… Ради Бога, остановите меня, я могу долго стонать и плакаться на эту тему, я столько раз пережевывал эту возможность!
В общем, мы решили остаться в Леванте. Между Хайфой и Бейрутом. Пока граница была открыта, дорога по побережью не отнимала много времени. У нас было два порта приписки — «врата», как их некогда называли — и целая гроздь домов, хотя ни один из них нам не принадлежал. В Хайфе мы ночевали либо в квартире дяди Стефана, либо у Наима. А в Бейруте и речи не было о том, чтобы искать убежище за пределами нашего семейного очага. Столь обширного — и где отец жил один. Естественно, там мы и обосновались. Клара была здесь у себя, она царила как хозяйка дома. Я любил ее до безумия, а отец в ней души не чаял.
Отдавали ли мы предпочтение нашему ливанскому дому? Возможно… я уже ни в чем не уверен… Потому что в Хайфу мы сначала тоже ездили регулярно. Клара обещала дяде навещать его каждые два месяца. Кроме того, она очень дорожила собраниями своего комитета… Впрочем, мы все больше сближались с Наимом, он стал, мне кажется, нашим лучшим общим другом. И дом его нас притягивал. Сад, заросший колючим кустарником, тянулся до самой кромки пляжа. Мы всегда бывали там с радостью. Но в основном мы жили в Бейруте. Где возобновили учебу.
Если говорить обо мне, то следовало бы сказать, что я лишь сделал попытку ее возобновить. Я записался на французский факультет медицины, которым руководили отцы иезуиты. Преподавание по качеству было не хуже, чем в Монпелье. Конечно, я мог бы учиться здесь с самого начала. Но в восемнадцать лет я жаждал прежде всего выйти из тени моего отца. Я учился в большей степени с целью уехать, нежели уезжал с целью учиться.
Теперь ситуация изменилась, я больше не хотел расставаться с отцом, который остался один и совершенно иначе относился ко мне с тех пор, как я превратился в так называемого героя Сопротивления. Особенно же после свадьбы: он сильно постарел, а хозяйкой дома стала моя жена.
Клара также записалась в университет, где сразу же — как всегда — развила бурную деятельность. Была крайне активной и занималась с полной отдачей. Она даже начала изучать арабский язык.
Но вернемся ко мне. Я не зря сказал, что «сделал попытку» учиться. Да, всего лишь «сделал попытку».
С первых же дней возвращения на студенческую скамью я ощутил, как мне трудно сосредоточиться на том, что я читаю. Главное же, не удавалось хоть что-нибудь запомнить. Сначала я говорил себе, что это нормально после перерыва в пять или шесть лет, когда мне приходилось заниматься совершенно другими вещами. Однако проблему с невозможностью сосредоточиться никак не удавалось разрешить, и это раздражало меня тем больше, чем меньше я готов был признаться в этом самому себе. Я ведь всегда так гордился своей памятью и способностью все схватывать на лету, у меня возникало ощущение полного бессилия, мне было стыдно…
Разумеется, нужно было найти способ преодолеть это. Но я не желал допускать, что это некая аномалия, на которую следует обратить внимание. Я предпочел убедить себя, что все со временем наладится. И прибег к отвлекающим средствам.
Что это были за средства? Прежде всего, мои лекции: я вновь стал их читать, и тема была прежняя — воспоминания участника Сопротивления. А еще мое счастье… хотя неприлично говорить о счастье как об отвлекающем средстве. Но оно также выступало в этой роли. Я был так счастлив с Кларой, что пытался отмахнуться от всего, что не имело отношения к моей любви. Каждый раз, когда мы брали друг друга за руку, наши сердца начинали биться сильнее, и я уже не прислушивался к своим страхам, не замечал окружающего грохота. Я пытался убедить себя, что все хорошо…
И, в определенном смысле, все пока было хорошо…
Нет, неправда. Вокруг нас уже не было ничего хорошего. Но в сравнении с тем, что нам предстояло в ближайшем будущем, мы все еще пребывали в Эдеме.
Вспомните, это было время, когда много толковали о разделе Палестины на два государства: одного для евреев, другого — для арабов. 1947 год. Взаимные обиды были уже столь велики, что высказывать вслух примирительные взгляды стало невозможно. Повсюду столкновения, манифестации, покушения, призывы к войне. С каждым путешествием в Хайфу и обратно дорога становилась чуть более опасной.
Мы с Кларой уже были жертвами, получившими краткую отсрочку. А затем уродливый мир несколькими ударами когтистой лапы разрушил наше убежище.
* * *
Поворотным, пожалуй, оказался тот день, когда мой брат вышел из тюрьмы благодаря последней амнистии.
Это произошло почти сразу после полудня, мы втроем еще сидели за столом и болтали. Мы оба и отец. В то утро мы узнали лучшую из новостей: Клара была беременна. Она вернулась от своего врача, к которому пошла из-за приступов тошноты. Мы все были очень веселы — особенно отец, который уже видел себя с новорожденным на руках. Он говорил об этом так, словно мы сговорились преподнести ему — именно ему — самый прекрасный подарок. И внезапный шум машины: она останавливается, снова трогается с места, потом звук хлопнувшей двери, быстрые шаги по лестнице… Мой брат Селим явился домой.
Навещал ли я его в тюрьме? Нет. Ни единого раза. Не надо все-таки забывать, что натворил этот проходимец! Как обстояло дело с отцом? Если он и приходил к нему, то мне ничего об этом не сказал. Чтобы вам было ясно, скажу, что все мы жаждали перевернуть эту страницу. Думаю даже, что нам удалось забыть о нем…
И вот он появился. В худший момент, когда мы меньше всего его ждали. Вернулся тогда, когда мы меньше всего желали его присутствия. Из тюрьмы прямо в дом. В свою комнату. Которую тут же запер на ключ. Чтобы никто из нас не вздумал подняться к нему поговорить.
Внезапно в атмосфере повеяло чем-то ледяным. Дом уже не был прежним — перестал быть нашим. Мы вдруг начали разговаривать вполголоса. Отец преобразился буквально за несколько секунд. Его веселость исчезла, лицо отяжелело. Он ничего не сказал, не желая ни жаловаться на манеры Селима, ни проклинать его, ни прогонять, ни прощать. Ни единого слова не было сказано — он просто целиком ушел в себя.