Что же касается нас с Кларой, то мы, не дожидаясь конца недели, уехали в Хайфу.
Нет, никаких столкновений у меня с братом не было, мы не ссорились. Едва ли мы даже словом обменялись. И тем не менее мы уехали? Я понимаю ваше удивление. Вероятно, мне следует сделать вам одно признание. Мне нелегко об этом говорить, и я сам не сразу это осознал, но, если и дальше скрывать это, многие вещи окажутся непонятными. Дело в том, что я всегда боялся брата. Нет, не боялся, это чересчур сильное выражение. Скажем так, в его присутствии я всегда чувствовал себя не в своей тарелке. И всегда избегал встречаться с ним взглядом.
По какой причине? Я не смею пускаться в слишком сложные объяснения… Мы с ним разные люди. У него выросли когти и клыки — у меня нет. Меня всегда так любили, что мне никогда не приходилось по-настоящему защищаться. Все мне доставалось так легко, так естественно. Все — даже героизм, даже страстная любовь. Бертран, потом Клара. Все являлось мне, точно во сне, и нужно было лишь сказать «да». Везде — даже в Сопротивлении — я был любимым ребенком. Никогда мне не приходилось драться, чтобы отвоевать место для себя. Каждый раз, когда на моем пути возникало препятствие, появлялась словно каким-то чудом другая дорога — и оказывалась еще шире, еще лучше, чем та, с которой пришлось сойти. Поэтому я не сумел закалиться в борьбе. И это отражается на моих представлениях о мире. Я всегда стою за переговоры, за примирение, и даже бунт мой направлен против ненависти.
С моим братом все обстояло прямо противоположным образом. Мне почти хочется сказать, что он убил с целью родиться. Потом ему пришлось сражаться против отца, против меня или, вернее, против моей тени: все вызывало его на остервенелый бой — даже пища, которой он давился.
Порой я говорил самому себе, что мой брат — волк. Это не совсем точно. Волк сражается, чтобы выжить или сохранить свободу. Если ему не угрожают, он следует своей дорогой, величественный и невозмутимый. Брата же моего я скорее сравню с собаками, вернувшимися в дикое состояние. Дом, где они выросли, вызывает у них и сожаление, и ненависть. Их жизненный путь всегда обусловлен какой-то раной: заброшенностью, предательством, изменой. Эта рана дает им второе рождение, которое одно и имеет для них значение.
Битва между мной и братом оказалась бы неравной. Я выбрал бегство. Да, бегство, другого слова не подберешь.
Итак, мы — я и Клара — отправились в Хайфу. Мы намеревались это сделать уже в течение некоторого времени, но несколько раз откладывали отъезд, поскольку дороги Галилеи стали ненадежными. Но теперь в доме воцарилась такая атмосфера, что мы решились ехать. Невзирая даже на определенный риск. Это было не самым благоразумным поступком, особенно учитывая, что жена моя была беременна. Однако мы никогда не были благоразумными людьми: будь это иначе, мы вряд ли приняли бы участие в Сопротивлении и, следовательно, никогда не встретились бы, разве не так? Неосторожная дерзость стала для нас чем-то вроде традиции.
В тот день дороги были особо пустынными, но это нас не остановило. Мы ехали прямо, на приличной скорости. Время от времени до нас доносились словно бы раскаты грома. Это походило на взрывы, но они были далекими, и мы делали вид, будто ничего не слышим.
В последней части пути, в Галилее, тревожные звуки усилились и стали более четкими. Выстрелы, разрывы гранат и запах гари. Однако поворачивать назад было поздно.
Когда мы уже въезжали в Хайфу, между улицей Фейсала и Кингзвей, недалеко от железной дороги… Если вы не знаете Хайфу, это вам ничего не скажет… Короче, на северном въезде в город две шальные пули пробили нашу машину. Потом взрыв, от которого она подпрыгнула на всех своих четырех колесах. Мы оба выкрикивали глупые слова, которые обычно приходят на ум в такие моменты: «Осторожно!» — а затем «Это вон оттуда!» Как будто нам могли помочь осторожность или знание того, где раздались выстрелы.
Вцепившись в руль, я гнал машину прямо перед собой. Свернуть налево или направо было невозможно, и я только жал на газ. Повторяя трясущимися губами: «Не бойся! Не бойся! Не бойся!» Я постоянно натыкался на камни, шины, обломки машин, быть может, даже на трупы — не знаю, я ничего не замечал и продолжал гнать вперед. Когда мы наконец добрались, Бог знает как, до «Stella maris» [2]— дома Наима на другом конце города, — мне понадобилось несколько минут, чтобы разжать пальцы, судорожно обхватившие руль…
Кроме этого страха, ничего худшего с нами в тот день не случилось. Я хочу сказать, что никто из нас не был ранен. Но подобный страх — это вовсе не пустяки. Что может быть более невыносимым, чем это чувство бессилия, которое испытываешь в туристической машине, на затянутой гарью и заваленной обломками дороге, когда разрывы и выстрелы раздаются, кажется, со всех сторон одновременно? Мы никогда не отличались боязливостью, однако это было слишком. На карту были поставлены наши две жизни, нет, даже три — и еще наше будущее, наша любовь, наше счастье. Разве не преступно считать такое малозначительной мелочью?
Это происшествие потрясло нас обоих — и меня, и Клару. Внезапно нам захотелось спокойствия, почти затворничества. В течение нескольких недель мы не желали выходить из дома, позволяя себе только несколько робких шагов по саду, в направлении к пляжу.
Целыми днями напролет мы сидели, прижавшись друг к другу. Ворковали. Без конца говорили о нашем ребенке, который должен был скоро родиться. И о мире, где ему предстояло жить. Нам нравилось воображать этот мир совсем другим… Надежды наши определялись нашим смятением. Чем мрачнее выглядело ближайшее будущее, тем солнечнее казались ожидавшие нас годы.
Быть может, по моим рассказам у вас создалось впечатление, будто между Кларой и мной, несмотря на всеобщее озлобление и постоянные стычки, никогда не возникало ни ссор, ни бурных споров. Конечно же, они случались — но не такие, какие можно было бы предположить. Я бы даже сказал, что это происходило у нас всегда — всегда, без единого исключения — прямо противоположным, чем принято ожидать, образом. Клара противоречила мне лишь для того, чтобы защитить арабов и напомнить, что я должен лучше их понимать; я же отвечал ей упреком, что она слишком строга к своим братьям по вере. Других поводов для спора мы не имели. И это не было какой-то уловкой, тайным желанием сделать друг другу приятное — нет, это было искренним и естественным движением сердца. Каждый из нас инстинктивно ставил себя на место другого.
Несколько дней тому назад я случайно услышал по радио дискуссию между евреем и арабом, которая, должен признаться, меня шокировала. Зачем давать слово людям, способным говорить лишь от имени своего племени, соперничать в предвзятости и жонглировать лживыми доводами? Да, это меня шокирует и внушает мне отвращение. Я считаю подобные дуэли грубыми, варварскими, безвкусными и, добавлю еще, потому что в этом суть, — неизящными. Нравственное изящество, уж простите меня за это очередное самовосхваление, так вот, нравственное изящество было присуще Кларе и мне, ибо Клара стремилась понять даже самые худшие поступки арабов и ничегоне прощала евреям, тогда как я ничего не прощал арабам и оправдывал крайности евреев, никогда не забывая о том, какие преследования пришлось им пережить в давнем и недавнем прошлом.
Я знаю, что мы были неисправимо наивны! Но мыслили мы более здраво, чем может показаться. Мы уже знали: будущее, о котором мы мечтали, не для нас. В лучшем случае для наших детей. Быть может, именно благодаря этому ребенку, которого мы ждали, у нас еще оставались силы, чтобы заглянуть за горизонт.
Каждое утро я прикладывал ладонь к округлившемуся животу Клары и закрывал глаза. И когда я слышал по радио, что дорога вдоль побережья по-прежнему опасна для проезда, то уже не впадал в уныние. И не хотел больше покидать этот старый османский дом, возведенный в стороне от залитых кровью улиц. Пусть мое дитя появится на свет там, где можно забыть о внешнем мире, забыть об учебе, забыть о войне.