Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вскоре стало известно, кто этот дерзкий поэт, который по молодости лет (закон запрещал представлять комедии для состязаний гражданам моложе тридцати лет, а ему было всего двадцать три) не посмел выступить под собственным именем. Им оказался Аристофан, сын Филиппа с острова Эгины, молодой человек с приятной, располагающей внешностью, который уже многими был замечен за остроту языка, приверженность к старине и критическое отношение к политике демагогов. С этих пор он надолго вошел в литературную и общественно-политическую жизнь Афин, театр стал для него трибуной, с которой он клеймил и высмеивал все, что, по его мнению, наносило ущерб его городу и народу, предостерегал против того, что сегодня еще казалось забавным фарсом, а завтра могло обернуться трагедией. Он бесстрашно вскрывал вопиющие противоречия рабовладельческой демократии, ее захватнические устремления и равнодушие к судьбе нищающего народа, выставляя на всеобщее осмеяние лжецов-демагогов, спекулянтов и торгашей, бездарных и чванных стратегов, «глупость народа-властелина, попавшегося на крючок софизмов и лести». Отстаивая преимущества «отеческого строя», молодой комедиограф не только смело, со всей мощью своего необыкновенного поэтического дарования выступил на защиту разоренных войной земледельцев, на которых издревле держались Афины и чьи интересы были теперь почти всем безразличны, более того — он видел мир их глазами, оценивая каждую вещь и каждое событие в жизни полиса с позиций консервативного традиционализма. И так же, как этим, выбитым из привычной колеи мужикам, до которых не было дела воспаряющим к горним высям философам, Аристофану казалось ненужным, непонятным и даже опасным все, что выходило за рамки патриархального уклада, и особенно свободомыслие: благородный юноша уже с самых первых шагов на поэтическом поприще судил о многих проблемах своего сложнейшего времени, словно он лет пятьдесят-шестьдесят просидел заскорузлым пахарем где-то на самых задворках Эллады, хотя уже с этих же самых первых шагов он совершенно отчетливо различал зло и добро, справедливость и ложь, жестокость и человечность и готов был постоять за последнюю до конца. Особенно он ненавидел тех, которые, подобно Клеону, не только не стремились положить конец межэллинской распре (поэту, как и его мужикам, нечего было делить с коринфскими или эгинскими конкурентами на дальних рынках), но, напротив, откровенно рвались к новым захватам и барышам, безжалостно пресекая всякие попытки умалить гегемонию Афин, гегемонию, высший государственный смысл которой также оказывался недоступным тем простым земледельцам, которым, кроме их собственного поля и сада, вроде бы больше ничего и не было нужно.

Несмотря на свою молодость, Аристофан быстро оттеснил других комических поэтов и вскоре стал известен не только по всей Аттике, но и за ее пределами. Собратьям по искусству оставалось лишь завидовать его одаренности и плодовитости, а зрителям удивляться и восхищаться той страстностью, с которой он ратовал за возрождение «доброго старого времени» и умеренной демократии «марафонских бойцов». Нередко он сам играл в своих комедиях в неприлично коротком, шутовском хитоне, в глупой, грубой маске вояки или простофили мужика, раздавая оплеухи и сыпля рискованными шуточками. Доставалось не только корыстолюбивым и наглым политиканам, в которых он видел основную причину военных бедствий, но также и тем, кого молодой поэт считал не менее виновным в тяжелом положении Афин, а именно — софистам и философам, всякого рода умникам вроде трагического поэта Еврипида, который, мол, роясь в заплесневелых свитках, выуживая что-то в бесконечных книгах, считает себя вправе поучать афинский народ и навязывать ему свои вредоносные измышления. Аристофан прямо-таки ненавидел тех, кто выворачивает наизнанку вечные, по его мнению, истины и дедовские установления, играя с тем, чего и касаться-то недозволено. Ему был непонятен, казался вредным и опасным поиск смысла жизни, каких-то сущностных законов бытия; как и Софокл, он верил, что эти законы даны людям раз и навсегда и их долг лишь повиноваться им. Он считал, что такие, как Протагор или Еврипид, подрывают моральные устои афинского общества, развращают умы, и питал к ним нескрываемую неприязнь, которая возрастала с годами.

Вскоре после постановки «Пирующих» Клеон затеял против Аристофана судебное дело, обвиняя его в «оскорблении города перед лицом союзников», однако в качестве обвиняемого перед судьями предстал постановщик комедии Каллистрат и был оправдан. Но уже на следующий год дерзкий комедиограф опять выступил против всесильного демагога, полный решимости продолжать ту борьбу с Кожевником, в которой он видел гражданский свой долг и конец которой положила только смерть Клеона. В тот год (426), несмотря на тяготы войны и заметное оскудение казны, афиняне, как всегда, очень пышно справляли Великие Дионисии, в город со всех сторон съехались союзники для уплаты фороса, и в театре Диониса яблоку негде было упасть. Все было богато, благопристойно и чинно, волновались поэты, представляя на суд многочисленных зрителей свои новые творения, и каков же был гнев Клеона и его окружения, когда на просцениуме появился Аристофан со своими «Вавилонянами» — хором вавилонских рабов, в которых все сразу узнали афинских союзников. Словно подстрекая союзников к мятежу, поэт прямо говорил об их тяжелом положении, о жестоком обращении с ними афинских должностных лиц и прежде всего Клеона, которого он и в этот раз осмеял беспощадно и метко. После праздника Аристофан был опять привлечен к суду, на этот раз его обвиняли в том, что он незаконно присвоил себе право афинского гражданства, в то время как его отец был родом, мол, то ли с Эгины, то ли с Родоса или даже из Египта. Однако комедиограф опять был оправдан, по-видимому, за недостатком доказательств.

Аристофан был не одинок в своих симпатиях к «старинному отеческому строю», все больше афинян, измученных войной и междоусобными распрями, подавленных страхом, неуверенных в завтрашнем дне, приходило к мысли о том, что раньше жилось спокойней и проще. Как писал впоследствии Фукидид, «эта война затянулась надолго, и за время ее Эллада испытала столько бедствий, сколько не испытывала раньше в равный промежуток времени». Повсюду сторонники демократического образа правления боролись не на жизнь, а на смерть с приверженцами олигархии, но, в сущности, это была борьба различных группировок, власть и деньги имущих, — старинной землевладельческой знати и богачей новой формации, растущие доходы которых даже нельзя было сравнить с теми довольно урезанными благами (благами, все больше походившими на подачки), которые приходились на долю основной массы граждан, не говоря уже о тысячах и тысячах тех, что вообще не имели никаких прав, работая на рудниках, в эргастериях или прикованные пожизненно к корабельной скамье. Это несоответствие истинной сути вещей их пышному словесному обрамлению в речах популярных ораторов становилось все более заметным и влекло за собой, по мнению Фукидида, «честного гражданина на службе у полиса» и будущего великого историка, самые тяжелые последствия для судьбы самой демократии. Подобно многим другим образованным людям того времени (Протагору и Еврипиду в том числе), он, никогда не ставя под сомнение демократический строй как наилучший для развития каждого общества, не мог и не собирался мириться с тем, что демократические законы все больше служили прикрытием личных интересов недобросовестных и неспособных к управлению государством людей, вовлекающих народ в опасные политические авантюры.

Хотя афиняне продолжали справлять традиционные празднества в честь своих великих богов и послушно следовать изречениям оракула (так, повинуясь Дельфийцу, они очистили Делос, перенеся все гробы с покойниками и запретив на будущее хоронить и рожать на острове), немилость всевышних преследовала их. В 426 году мор снова обрушился на город и продолжался целый год. После этой болезни, унесшей много народа, и особенно простого, нравственность, казалось, была похоронена вместе с сотнями и тысячами афинских граждан. Теперь, когда каждый день можно было ожидать каких-то бед: эпидемий, землетрясений, вторжения спартанцев, политических репрессий или голода, когда никто не чувствовал себя в безопасности от доносов часто даже неведомых врагов и завистников, — представлялось совершенно нелепым хранить честность, порядочность и благородство души, любить ближних и чтить бессмертных богов. Золото, деньги становились понемногу единственной святыней, поскольку они одни казались чем-то надежным и твердым среди полного краха всех прочих традиционных ценностей: «…Движимое имущество, богатство, состоявшее в деньгах, рабах и кораблях, все более возрастало… оно стало самоцелью» [2]. Деньги становились главным мерилом по мере того, как свободный труд утрачивал былое значение. Раньше афиняне гордились тем, что, следуя героям Гомера, земледелием в Аттике занимались свободные люди, а не крепостные, как на Крите или в Спарте. Гесиод, воспевший священный труд земледельца, наверное, ни разу в жизни не усомнился в том, что «вечным законом бессмертных положено людям работать», и видел в этом величайшую мудрость богов:

вернуться

2

Маркс К., Энгельс Ф. Собр. соч., изд. 2-е, т. 21, с. 117.

33
{"b":"162424","o":1}