36
Ты выздоровел! На какое-то время я избавил тебя от своих записок. Ты боролся всеми доступными тебе способами: потом, жаром, рвотой. Я подумал, что будет нечестно подробно описывать твою слабость. Тебе не доставило бы удовольствия читать об этом твоем состоянии (тем более, что его уже запечатлела твоя мама с помощью видео - и фотоархива). В конце концов, ты показал себя доблестным воином.
У нас с Сильваной возник спор. Она считала, что тебя нужно подержать дома еще денек до полного выздоровления. Я — что немного свежего воздуха пойдет тебе только на пользу после стольких дней в закрытом помещении. Отработав весь день, я горел желанием прогуляться с тобой. Когда мы вышли, только-только кончился дождь. Солнце уже село, улицы подернулись блестящей пленкой. Фонари, автомобильные фары и освещенные прямоугольники витрин растекались на влажном покрытии.
Через несколько минут, оказавшись на берегу, я заметил корабль. Его огни сверкали на горизонте. Тогда я подумал, а не затянул ли дождь блестящей пленкой и море? Море матовое, но иногда во время дождя на поверхности волн расстилается тончайшее зеркало.
Потом (впервые вместе с тобой) я зашел на волнолом. Волноломы напоминают мостики, стоящие перпендикулярно к берегу. Они устремляются от берега в море (их так много, что при взгляде на берег с самолета они напоминают гребенку). На каждом волноломе проложена бетонная дорожка метров пятьдесят длиной и пару метров шириной. Мостик подпирают обломки скал, крупные камни и валуны, наваленные как попало, хотя местами они аккуратно уложены и подогнаны друг к другу. Наглядно описал? Теперь ты представляешь себе этот бетонный мостик, перекинутый по волнам на полсотни метров?
Я шел, толкая коляску по бетонной дорожке. Сделал несколько шагов, поскользнулся и чуть не упал. Дождевая пленка, покрывшая скользкий бетон, была коварной. Тогда я поехал по дорожке как на коньках, планируя на плоских подошвах. Так с криками ликования я докатил тебя до конца волнолома.
37
Где-то на свете обязательно есть чуть более подходящий тебе человек, очень похожий на того, с которым ты действительно знаком. От этой мысли можно сойти с ума, если ее долго вынашивать. Она ставит под вопрос всю твою жизнь. Ты остервенело восстаешь против своей судьбы, против цепочки обстоятельств, определивших ту жизнь, которой ты живешь. Твой идеал существует, но он вечно недостижим. Если он и явится к тебе, то лишь затем, чтобы высмеять твое положение. И сделает это не нарочно. Ты сам признаешь в нем собственный крах. Лучше вообще с ним не встречаться. Лучше вообще ни с кем не встречаться.
Где-то складывается другая ситуация, чуть более благоприятная, чем эта, идеальная для тебя ситуация. Где-то есть подходящий для тебя мир, только ты никогда его не найдешь, а если и найдешь, будет слишком поздно.
Так я говорил себе после всего, что со мной случилось. Расставшись с Идой, я с головой ушел в учебу. Я ни с кем не общался, кроме тех, от кого зависели мои экзамены.
(Твоя мама кормит тебя грудью. Ты сосешь ее беззубыми деснами. Она становится твоей едой. Ты сосешь маму и растешь. Ты превращаешь маму в себя. Я тоже хотел бы пройти через такое переливание. Выделиться из самого себя, секретироваться и вскормить, вырастить кого-то еще, дав ему все лучшее, что у меня есть.)
А вот что мне до сих пор неприятно, так это то, что моя мать была довольна тем, как все получилось. Тем, что я в одночасье
от всего отрекся. Я ни о чем ей не рассказывал, но было прекрасно видно, что мне плохо. Я целое лето не выходил из дома.
— А что же Ида? Исчезла? — спросила мать.
— Да так, — сделал я неопределенный жест. Я ничего к этому не добавил и ни в чем не оправдывался.
Мать и не настаивала.
Вопрос был закрыт.
Мать предпочитала иметь в доме слабака, который, как выяснилось, не сумел дать бой жизни. Лишь бы удержать меня при себе на какое-то время, увидеть, как я вступлю на жизненный путь, отучусь в университете, получу диплом. Ради этого она поступилась уважением ко мне. Домашние — это те, кто любит тебя невзирая ни на что. Их любовь отличается от любви других людей именно тем, что она ни на чем не основана и не нуждается в обосновании. Только мне ни к чему любовь, которая не ставит условий. В тот раз моя мать доказала мне, что она — моя мать — человек, который, может, и презирает меня за мое поведение, но при этом продолжает любить. Если и я так поступлю, надавай мне по морде.
38
Я смотрю, как вы понимаете друг друга, ты и твоя мама. Идеальный механизм. Особенно сейчас, когда ты перенес осложнение после гриппа. Я — корова, дающая черное молоко. Я пишу слова, темные знаки на светящемся экране. Распечатываю несколько страниц, чтобы увидеть, как они выглядят на бумаге. Меняю шрифт, играю со шрифтами, рву страницы, выхожу, делаю заметки ручкой в тетрадочке, пока я на улице, пока толкаю коляску, внутри которой ты, пока выгуливаю тебя по берегу моря. Просто я боюсь забыть, о чем собирался тебе написать. Иногда бывает слишком холодно, чтобы писать ручкой. Тогда я вынимаю из перчатки большой палец и посылаю самому себе эсэмэски.
Потом прихожу домой и молочу по клавишам, зачерняя экран компьютера буква за буквой. Строчка за строчкой я гашу электронное небо рабочего стола. Я закрываю ставню, опровергая этот электронный свет. Снова задаю печать. Сосок брызжет чернилами, опрыскивает капельками лист бумаги, словно опуская на него занавес. Придет время, и ты будешь сосать молоко твоего отца.
Я снова представляю, что ты меня читаешь. Выдумываю место, в котором ты мог бы прочесть эти слова. Вот бы ты брал их с собой и читал на ходу летним утром. Вот бы они были пронизаны светом.
(Обо всем этом я уже тебе писал, я знаю. Ничего страшного, я не буду вычеркивать эти строки. Ты должен понять, что это моя неотвязная мысль, мне действительно хочется, чтобы ты так делал, для меня это очень важно.)
(По правде говоря, завести ребенка — это все равно что увидеть в собственном доме поезд. Вот как если бы вдруг рухнула стена, и прямо в гостиную въехал поезд.)
В первые дни после родов у твоей мамы было запоминающееся лицо: синие круги под глазами, кожа словно втянулась внутрь, скулы выпятились. Она всегда была немного в теле. Сейчас у нее изнуренное лицо, кажется, сквозь него просвечивает череп. На вершине ее женской энергии, на ее голове появилось это memento mori [3]. Частичка жизни (ты) отделилась от нее, теперь Сильвана выглядит иссохшей. Родив тебя, она сама немного мумифицировалась.
39
— Скажи, а вы с женой начали снова трахаться?
— Как поэтично.
— Ты находишь?
— Истинный джентльмен.
— Изволь, спрошу иначе: что, уродив дитя, уж приступили снова вы, ты вместе с донною Сильваной, к совокуплению срамных частей?
— У тебя удивительная способность марать все, к чему ты прикасаешься.
— Откровенно говоря, мне казалось, что настоящий пакостник — это ты.
— Я?
— Разве не ты пописываешь ребенку про всякие там испражнения и прочие прелести?
(К счастью, я не рассказал Тициано о моих экспериментах с подгузниками в трусах и о куске хлеба, который я съел в туалете.)
— При чем здесь это? Я описываю то, что имеет в жизни первостепенное значение.
— А что, возобновление сексуальных отношений с собственной женой не имеет первостепенного значения в жизни?
— Кто тебе сказал, что мы прекращали эти отношения?
— О, наконец-то! Кажется, мы приподнимаем завесу.
— Ну, в общем, нет, после родов у нас еще не было секса. Нужно подождать, это деликатное дело и… Слушай, а тебе-то что?
— Да так, ничего. Спросил из любопытства. Ведь это имеет первостепенное значение в жизни. Я всегда спрашивал себя, каково это — снова войти в то же отверстие, которое прошел в обратном направлении кто-то другой?