Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Она вела машину, он писал: Santa Maria Santa Barbara Santa Monica.«Теперь куда?», спрашивала она. Он прекращал писать, переворачивал карту: «Направо…» Долина смерти, Чайна-лейк… Совершенно невероятная страна, нагромождение пейзажей, Тихуана, мексиканские индейцы, долина смерти… Песня называлась «Карнавал»: «Была ночь, был карнавал, он был стар, она бледна». А на карте другие названия: NAVAL AIR MISSILE TEST CENTER, и на белом квадратике: ДВИЖЕНИЕ ПО ДОРОГАМ В ЭТОМ РАЙОНЕ ЗАПРЕЩЕНО, потом: БАЗА ВОЕННО-МОРСКИХ СИЛ и ИСПЫТАТЕЛЬНАЯ СТАНЦИЯ ВОЕННО-МОРСКИХ СИЛ. Путешествие вдвоем. «Когда улыбнулся он, улыбнулась она, она была голодна, и жизнь была такова», – слова на обороте карты, ни одной помарки. А на севере – Кинг-Сити, еще севернее – Сан Хуан Батиста, они ехали по калифорнийской дороге, и он писал песню о женщине, потом они приехали в этот мертвый городишко, который построили золотоискатели и где в захудалом театрике закончила свою жизнь Лола Монтес. Он писал ей песню на обороте дорожной карты. А на полях этой карты значилось: НЕ СЪЕЗЖАЙТЕ С АВТОСТРАДЫ НА НЕИЗВЕСТНЫЕ ДОРОГИ В ПУСТЫНЕ, НЕ РАСПОЛАГАЯ НЕОБХОДИМОЙ ИНФОРМАЦИЕЙ.

* * *

А через неделю – постукивание костяных фишек маджонга или треск каких-то неизвестных маракасов, когда она проходила мимо стен крематория среди сожженных человеческих останков в широкополой шляпе борсалино от Motsch – «сувенир из Парижа», подарок Шарля, – так звякали медные пуговицы ее джинсовой куртки Perfecto, купленной давным-давно на блошином рынке в Клиньянкуре, когда касались урны, этой герметической и загадочной игрушки, которую с сокрушенным видом нес под мышкой служащий похоронного бюро, мелко и быстро семенивший рядом.

– Как все прошло? – спросил Шарль, как будто речь шла о каком-то спектакле, чем, впрочем, все и было.

– Встретились, как всегда при подобных обстоятельствах, посторонние друг другу люди, усопший, может, не хотел, чтобы они встречались друг с другом, когда был жив, и это, как насилие над волей умершего, глубинная бестактность, всегда происходящая на похоронах. Как всегда… в конце… ко мне подошел худой старик с букетом и протянул его мне: «Здравствуйте, мадам, я поклонник вашего таланта». Это был отец Райнера, и букет он, наверное, принес своему сыну. Именно такой букет я держала в руках в сцене похорон в «Уличном торговце», где у меня была маленькая роль, Райнер как будто подмигивал ей: аксессуар из его фильма в реальной жизни. Отец Райнера был мил, элегантен, когда-то он был врачом, а во время войны симпатизировал «Белой розе», небольшой группе борцов с нацизмом в Мюнхене. Райнер мне о нем, конечно, рассказывал: крупная буржуазия, высокая культура, бегло говорил по-французски, даже стихи писал, в пять лет он заставил своего сына прочесть всего «Фауста» Гёте. Результат? В пять лет Райнер рисовал Моисея, потрясающего мечом, зажатым в правой руке, и скрижалями в левой. В действительности отец стыдился Райнера, считал его очень уродливым, выродком в своей среде, когда его видел, переходил на другую сторону: «Посмотри на своего кузена, какой он красивый, как хорошо образован и как хорошо играет на рояле…» А когда лет в шестнадцать-семнадцать Райнер сказал ему, что хочет стать художником, заявил: «Ну что ж, можешь покрасить стены у меня в квартире!» Когда он заметил извращенные наклонности у своего сына, запер его в комнате вместе со служанкой. С тех пор Райнер перестал с ним видеться. «Наступит время, – заявил он мне однажды в самом начале, – люди будут спрашивать у моего отца: «Так это вы отец господина Фасбиндера?».

Еще она рассказала Шарлю, что там была одна девица, скульпторша из Рима, она три года хотела вылепить его портрет. В конце концов Райнер сказал: «Gut! О'кей! Приходите в понедельник». Она пришла со своей глиной и шпателями. Не повезло: той ночью он умер. Раз не получилось портрета, по problem,она все же сделает свое дело – в этом случае посмертную маску, и она тут же сделала слепок: вот, что вскоре от него останется, этот отпечаток на воске, который будет продаваться на аукционе Кристи за 10 000 долларов, и кто-нибудь снимет с нее копию, отправляясь на костюмированный бал, точно так же, как другие снимали копии с его голоса, жестов, презрения – было таких два типа в Берлине, которые спорили между собой: «Это я его настоящий двойник, а не ты!» Так рождаются и плодятся фантомы и фатумы. В конце концов, живем же в эпоху клонов, двойников, привидений – глобальный обман в общепланетарном масштабе, а с вирусом ВИЧ все это достигает своей кульминации, потому что защитные механизмы наших клеток принимают его за одного из своих.

– А почему эта роза от Уорхола? – спросил Шарль.

Он рисовал афишу к его последнему фильму «Кве-рель из Бреста». Это в очередной раз было очень банально и очень странно, такое dиjа-vu – jamais vu, unheimlich: [113]половина лица, взятая по вертикали, матросский берет с белым помпоном, розовый язык, жалящий в ухо. «Возможно ли такое?… – думала я, когда позднее увидела афишу, потом… – Возможно ли?…» Афишу эту ему заказал Райне [114]*, он обожал Уорхола, «художника, который понял пустоту и холод, и потом он такой знаменитый…» – говорил он, слегка завидуя.

Еще один, кто сделал сам себя, переделал даже свой физический облик, такой искусственный, но Уорхол дошел до робота – видеообраз, в то время как Райнер сумел только пересоздать себя в кино – рабочий-сутенер. Ну так вот, тогда последний раз, когда я видела его, это было в Мюнхене, на его день рождения, и вечером мы оказались с ним вдвоем на улице, он… это забавно… он был такой замедленный, такой замедленный… такой усталый, еле ворочал языком: «Останься! Побудь немного со мной… ты единственная женщина, которую я…» Ему всегда было сложно выражать свои желания. Да и… знаешь, те, кому он подражал, это ведь герои фильмов Джеймса Кегни, что-то в таком роде. В конце концов, подражать кино… да, и живописи, это не так часто. В «Вертиго» женщина копирует прическу с картины, такой узел волос, но это в кино! А он, такой замедленный и уставший, он высунул язык, как будто сделал что-то, что полагалось, как будто он копировал кого-то, а потом обнял меня и захотел поцеловать… «Как в кино», – подумала я, но может быть, это было, как на той афише Уорхола?… Как на картинке?… Это было грустно и смешно… и трогательно: он старался сделать так, как видел в кино, хотел изобразить французский поцелуй, язык сплетается с языком… Но мы уже давно не были женаты, и он стал очень известным режиссером, и стоял вот так, около стоянки, ночью, в белом костюме с черным платочком в нагрудном кармашке, с высунутым языком и съехавшей набекрень шляпе-борсалино… Он стал большим мертвым предметом, слишком большим, из всех его пор просто сочились алкоголь и наркота, он провонял ими, и этот характерный запах, который заполняет любую комнату, любую квартиру, когда в ней находится настоящий наркоман, он обволакивал все вокруг, укутывал неразличимой пеленой… А они продолжали поставлять ее ему по утрам, когда находили перед дверью его квартиры в блевотине и дерьме. Он надел шляпу, которую ты прислал ему в подарок, это был единственный подарок, который он открыл, тот, что я привезла ему от тебя, да, он надел эту шляпу, но задом наперед, он обнял меня и высунул язык, как будто раскладывал действия на составляющие. Действия шли не в том порядке, были не согласованы, слишком методичны, как будто это был курс обучения поцелуям.

Это было немного трогательно, смешно и непристойно: ночь, шикарная ковбойская шляпа, надетая задом наперед, этот высунутый язык – точно как у Уорхола, разве что вместо борсалино был матросский берет, и язык тянулся не к уху, а ко рту. Но среди эскизов был один, где молоденький морячок, в матросской шапке с помпоном, которая болтается на резинке на шее, тянул язык ко рту мальчика с непокрытой головой. Райнер ошибался в порядке действий: он сначала высунул язык, потом обнял меня, как будто прилежно копировал оригинал – съемка в замедленном темпе. Но так как он не мог сделать оба действия одновременно, получилось в обратном порядке… Ему бы надо было сначала… Вот что я видела перед его уходом. Он в последний раз попытался сделать, как в кино, как он видел, делают в кино, в каком-то смысле в этом было очарование. Вот, видишь, я могу сказать, что последнее, что я помню с ним, перед его смертью, это язык, который он высовывает несколько невпопад. Этот язык, ночь, машины кругом – все было немного смешно и грустно… Господи, Шарль, как грустно! Хочешь плачь, хочешь смейся, а ведь он был такой живой и ироничный, и немного злой, слава Богу… и в этом квартале, куда мы так часто ходили в бары по ночам, мы развлекались там, слушая, как говорят проститутки, хулиганы, слушая их мелкобуржуазную речь, она очаровывала его и внушала отвращение, а теперь он стоял там же, совершенно потерянный, замедленный, высовывал язык, идиотик, пребывающий в своем пузыре, печальный, но не недовольный… И это все наркота, героин? Я была такой в детстве со своей болезнью, со своей аллергией. Мы стояли где-то недалеко от ночного бара «Казанова», где когда-то были завсегдатаями, у нас там было свое место у стойки, где она загибается: оттуда можно было почти незаметно рассматривать людей, а главное, слушать их. В «Казанове» же я впервые пела в фильме, это был его фильм – «Американский солдат», – на мне было телесного цвета платье с кружевами, очень узкое в груди, с огромным декольте и небольшим шлейфом, а я тогда была очень, очень худая. Песенка называлась I'm sitting by the river with my tears.Я его просто вижу сейчас, и не в шляпе от Motsch, a в матросском берете с помпоном – смешно и грустно, – расхожий персонаж народной мифологии, которого ему так же хотелось бы воплотить, как и американского гангстера. Он даже водружал себе на голову эту матроску между съемками эпизодов «Квереля».

вернуться

113

просто жутко (нем.).

вернуться

114

Он также заказал комментарий к «Кверелю» Жене, но неудачно. Жене ответил письмом: «Париж, 31 марта 82. Сударь, тот человек, который сорок лет назад написал «Квереля из Бреста», остался очень далеко позади. Я позабыл его, как и остальные мои книги. Скажите это господину Фасбиндеру, он поймет, вы – тоже. С дружеским приветом Жан Жене». И еще прислал биографическую справку: «В его метрике значится: родился 19.12.18 в десять утра. Мать – Габриэль Жене. Отец неизвестен. Кроме книг, им написанных, о нем нет никаких сведений, неизвестна даже дата его смерти, которая, судя по всему, не заставит себя ждать. Жан Жене». Иначе говоря, в первом письме он утверждает, что забыл свои книги, а во втором оставляет себя жить только в них, таким образом получается, что все, что о нем известно, он сам забыл! – Примеч. авт.

44
{"b":"162405","o":1}