Ну так вот, время это наступило. Однако «ситуация отчаянная, но не серьезная», скажет через восемьдесят три года другой изгнанник, еще один бродяга, очень старый киношник, переместившийся в Голливуд из Вены, – Билли Уайльдер, он, сам того не подозревая, как эхо подхватит слова молодого человека с Зеркальной улицы, и они окажутся последними в его автобиографии – веселье, замешанное на черной горечи. Поэт-куплетист и знаменитый миллиардер фильммейкер, мертвый и живой, сами того не желая, вступили в диалог через годы.
Снова блеснула маленькая синяя заплатка…
Теперь, почти застыв, – правая рука лежит на левой ключице, потому что платье соскользнуло с плеча, она атакует продолжение «Лунного Пьеро»:
В фан-тас-ти-ческом си-я-я-нии…
…свободно, но как будто бы на расстоянии.
Ей пришлось много пройти, чтобы это расстояние преодолеть.
…и как будто это было вчера: рояль среди развалин, заросли диких розовых кустов… Ну, однако, и дорога это была! И вместе с тем возникало ощущение, что ничего и не происходило. Найдите кота!Это было в рубрике «Игры» одной газеты: контур кота, затерянный среди листвы, среди контуров других вещей, надо долго смотреть, пока он не появлялся. Говорят: опиши свою жизнь. Но переплетение ее арабесок и меандров, в конце концов, совершенно скрывают, – по крайней мере от нас, – форму самой жизни, точь-в-точь опустевший сосуд, комната, которой нет на плане квартиры. Или мы только тем и занимаемся, что вышиваем на музыке времен, иногда неровно, со складками, как тот скомканный листик партитуры мессы, сохранившийся с детства, – она его порвала в 1968-м, а недавно снова вспомнила для… да нет, просто так, ради удовольствия. Вышивка по свободному узору: пусть только сравнят эту маленькую изуродованную девочку, жалкую, почти слепую девицу-подростка, как мумия обмотанную бинтами, и эту веселящуюся, заносчивую, торжествующую молодую женщину – нахальную блондинку, чей норов смягчен романтическим флером… Разве это одна и та же женщина рассыпала кастрюли по лестнице шикарного гранд-отеля, соскальзывала со стула и пряталась под столом в белом вечернем платье на приеме у Мари-Элен де Ротшильд, а потом убегала из-под благожелательного надзора Его Преосвященства накануне премьеры или пряталась в шкафу, чтобы подручные Фасбиндера не увезли ее обратно в Германию, разве это та женщина, которой шабли развязывал до неприличия язык, разве это она переворачивала столы, и разве теперь это она стоит теперь на сцене – сама выдержка, точно рассчитанная фантазия, безукоризненный тайминг, самоконцентрация и вместе с тем полная свобода, до секунды рассчитанное чувство времени, до четверти такта…
Но если присмотреться, может быть, сила, невероятная фантазия, шик пришли к ней из тех смешных ситуаций, в которые она так любила себя ставить? Совсем как ее болезнь, которая, конечно же, дала ей для сцены эту загадочную дистанцию, одиночество. И ничего она не убирала из мира четких форм, ни развалины, ни окалину, ни случайности, и главное, главное, она не положила свой тягостный опыт на алтарь построения личности женщи-ны-которая-вынесла-всё. Она не делала на этих испытаниях капитала, не извлекала выгоды из своих несчастий, не драматизировала, не обобщала – она жила, да, жила, всегда, и теперь. Никогда она не думала о том длинном пути, что прошла. Она видела войну, знала болезнь, терроризм, все, с кем она была близка, умерли от эпидемий, стали бесплотными, невидимыми, но теперь, здесь, самое важное для нее это – скользящий шажок по сцене, нота, которую она держит в Sprechgesang, [139]грим, die Maske,который должен играть в свете прожекторов, легкий маньеризм в движении рук: шаг в сторону, в другую, – нет, не заложница прошлого, но невнятное указание на существование чего-то другого, она – тело, которое вызывает к жизни другой мир, другое время.
Так держать, и держаться, но не жестко, и доверять случаю! Не было никакого пройденного пути, никакого прогресса, движения вперед, только череда мгновений со своими областями тени, дорогами, которые никуда не ведут, разве что к этому мгновению дрожи. Что же то, что называют жизнью? Сегменты, куски пути, с которых ушел, лестницы, поднимающиеся к стене, встречные дороги, подземелья, все, что медленно прошла, направляясь к кулисам, – множество зон, и она даже не отдавала себе отчета, где идет… разве это не был спуск под землю?
Ну вот, теперь конец. Часы, установленные на металлической стене среди тонких переплетений арматуры в Гранд-холле, показывают 11.22. Тяжелые железные двери, большой купол вверху медленно раскрывается, впуская в зал ночь, свет, идущий издалека, воздушное метро, все, что в воздухе, имеет воздушный вид, музыка вгрызается в пространство, она очень стара, но кажется, приходит из будущего. И она тоже получила доступ к свободному и гипнотическому миру, она передавала и обладала теми формами, которые уже существовали, и вместе с тем она их выдумывала и открывала вновь. Звук, жест вызывали новую форму, и это как бы происходило помимо нее, но все теперь было ее телом – музыкой. В течение нескольких секунд она, ни на что не опираясь, точно управляемая издалека тянущимися к ней нитями, составляла вместе со своей тенью оживший иероглиф, вряд ли человека, и – неожиданно перевернувшаяся картинка – вся наша массивная и хаотичная жизнь просто перестала существовать перед лицом этой иллюзии, ограниченной стенами клуба – ощущение было кратким, но оно было. История, ее и наша, стиралась, оставляя место этому эфемерному следу на сцене, который обретает жизнь на кончике световой кисти, под магией слов, волшебством музыки. Конец! Она кланяется. Сначала медленно наклоняется, собирается, выпрямляется: улыбка, потом – благодарность зрителям, которые теперь аплодируют, некоторые – стоя, четверым музыкантам – рояль, контрабас, сакс, скрипка, белая освещенная страница на рояле. В широком движении руки ладонь раскрывается на все, что окружает ее, на все, что вокруг, и на пустоту тоже, и кажется, она говорит: Et voila. [140]