— А ну слазь, — говорит дед бабке, — не то еще народ скажет: «Сама с вершок, а гляди, как своего старика оседлала».
Полторусенька торопливо выбирается из тележки, даже чересчур торопливо, учитывая ее слабое здоровье. Она не хочет нанести ущерб доброму имени дедушки, она любит его, она любила его и в те далекие времена, когда он посватался к ее старшей сестре. Она тогда еще ходила в школу. Но она всякий раз непременно желала сидеть на коленях у молодого тогда еще дедушки и играть цепочкой от его часов, поэтому, когда дедушка после смерти старшей сестры Ханны сделал ей предложение, у нее от радости захватило дух.
Для дедушки бабусенька-полторусенька все еще остается той самой Ленкой, которая сидела у него на коленях, играя его цепочкой, тем ребенком, которого он время от времени должен учить уму-разуму.
Впрочем, оставим стариков тянуть дальше свою тележку, пусть их; они и сами знают, как им лучше.
А я зарываюсь в чужое, как дикий кролик — в землю. Приходит вечер, наш первый вечер в Босдоме. Мы поздно ужинаем, а за окном встает полная луна, и ее заемный свет мягко озаряет голубятню посреди двора.
В Серокамнице, когда мы ужинали, полная луна большими глазами заглядывала в маленькую плошку с салом. А здесь, чтобы потолковать с луной, я должен перейти из кухни в комнату. Дедушка рассказывает, как люди разговаривают с месяцем: пьяный мужик идет из трактира, поднимает глаза к месяцу и, ухватившись за липу, чтобы не упасть, говорит: «Эх ты, бедняга, высоко забрался, а я здорово набрался».
А другой боится по вечерам в одиночку ходить на двор. Вот жена его провожает и ждет перед дверцей, пока он не управится. Жена глядит на небо и говорит: «Луна взошла!»
— Что? — переспрашивает трусливый муж. — Война пришла?
— Ты ложи поскорей, — советует жена.
— Бежи из дверей? — переспрашивает муж и, дрожа от страха, мчится прочь.
Я не могу больше смеяться над дедушкиными шутками про луну, я не мог даже, когда услышал их по второму разу. А вдруг моя смешливость заболела? Я предпочитаю сам разговаривать с луной, я спрашиваю ее, может ли она удержать в голове все, что повидала за ночь. Я знаю, что луна в одно и то же время светит здесь и в Серокамнице. А заприметила ли она, что меня там нет?
Печка притулилась в углу, как белый теплый зверь. Стена, у которой она стоит, до половины выложена изразцами. Верхний край кладки отделан золотой каймой, из каймы торчат золотые крючки, на крючках висят наши кружки. Взрослые говорят, что кайма сделана из латуни. Интересно, откуда они это знают?
Кто-то один сказал кому-то другому. Ну кто, например, сказал мне, что каемка из золота? Никто. Просто, когда в ней отражается желтоватый свет керосиновой лампы, она видится мне золотой.
Наша семья растет, хотя в ней никто не родился, кроме Ханки прибавилась Марта, служанка Тауеров, и еще Николас Голуб.
Это надо объяснить подробнее: маленькую Марту, бледную и черноволосую, Тауерша рассчитала, но на первых порах Марта будет помогать в пекарне моему отцу, пока тот не приноровится.
Николас Голуб — бывший военнопленный, он работает кузнецом в босдомской шахте, остался здесь жить и не хочет возвращаться домой. Родители написали ему, чтоб он не возвращался, если, конечно, ему тут хорошо, потому как у них на Украине большевики все колептивируют.
В Серокамнице, в церкви, я видел кружку для пожертвований. Крестьяне совали в нее монеты. Это называется лепта, объяснила мне Ханка. Ага, думаю я, значит, наш пастор тоже колептивирует? Но как можно запихать в кружку целую кузницу?
Голуб жил на хлебах у Тауерши. Она его любила и совсем заездила, толкуют люди. И он завел себе Марту Никуш, дочь ночного сторожа при шахте. Марта живет за деревней, говорит раздумчиво, в любви медлительна.
У Голуба приросшие мочки ушей, добродушная улыбка на круглом лице, он сильный, но ласковый и пользуется успехом у женщин. Ханка начинает блудливо поводить глазами, едва завидев Голуба, и Голуб это понимает, хотя плохо говорит по-немецки. Он возвращается с ночной смены, ежик перебегает ему дорогу. Голуб хочет рассказать нам об этом, но не знает, как будет по-немецки «еж». «Такая масенькая и бегит», — объясняет он. С этого дня мы про всякую мелкую живность говорим: «Такая масенькая и бегит».
Отец молча сидит за ужином и смотрит перед собой остекленелым взглядом. Он откусывает хлеб и жует его так, что за ушами пищит. Чувства отца колеблются между двумя противоречивыми свойствами его натуры — между страхом и яростью.
Ярость возникает, во-первых, когда человек что-то обнаружил, а во-вторых, когда обнаруживать нечего. Мой неродной дед Юришка приходил в ярость, обнаружив, что ступеньки крыльца перед его трактиром загажены куриным пометом; мой отец пришел в ярость, потому что во всем доме нет ни жмени муки, ни капли закваски, ни щепотки соли. Тауерша распродала все дочиста, все как есть, — и эту женщину он когда-то любил!
Бывают разговоры, которых я не слышу, хотя и не прочь бы послушать, например разговоры, которые бегут по полым телефонным проводам. Другие я, наоборот, слышу, а предпочел бы не слышать, потому что они нагоняют на меня страх.
— Авось первый, кто придет за покупками, принесет мелкие деньги, — говорит мать. — Если он даст мне большую бумажку, мне и сдавать-то будет нечем.
Должно быть, мы совсем обеднели: в доме нет денег. Отцу надо съездить в Гродок, занять денег у дедушки, слышу я.
Отец вытаскивает свой велосипед, доставшийся ему по наследству от дяди Хуго. Французы прострелили дяде Хуго ушную мочку. Он попал в лазарет, а потом получил отпуск по ранению. Он играл с нами, и это ему очень понравилось. Если ему дадут второй отпуск, он готов пожертвовать ради этого второй мочкой, говаривал дядя Хуго. Судьба услышала его просьбу, но француз, которому судьба поручила прострелить дяде Хуго вторую мочку, неудачно прицелился и попал ему прямо в голову. Дядя умер, или, выражаясь языком патриотическим, пал на поле брани.
Унаследованный отцом велосипед зовется Виктория.Из Викторииво время переезда вышел весь воздух. Отец берется за насос и приходит к выводу, что резиновая прокладка вентиля пересохла, цепь растянулась, что разрушение, поражающее все предметы на этой земле, потрудилось и над стальной Викторией.
Несколько месяцев после войны отец был разносчиком.Он ходил с двумя корзинами из одной деревни в другую. Корзина разносчика выглядит как плетеное кресло без ножек, носить его можно и на спине, и на животе. Поскольку отец ездил на своей Виктории,он был скорей не разносчиком, а развозчиком, но не менять же из-за одного человека устойчивое понятие.
В корзине за спиной у отца стопками лежал грубый штучный текстиль послевоенной поры — полотенца и утирки, пестрые фартуки на лямках, тусклые носовые платки.
Во второй корзине лежала всякая мелкая галантерея. Вторую корзинку правильнее бы назвать нагрудной. Там были сапожные щетки, кисточки, ершики для ламповых стекол, бельевые пуговицы, и то было, и се было, и всякая всячина, и разная разность, и еще книжки с картинками. Одна из них называлась «Мальчик-грязнуля»и в отличие от «Руководства по разведению кроликов в домашних условиях»представляла собой полное собрание запретов: дети не должны бегать по лужам, потому что у них может заболеть горло; дети не должны бросать на пол свой хлеб, потому что кругом голод; дети не должны лазить на деревья в воскресных костюмах, но не потому, что они нарушат воскресный покой деревьев, а потому что могут испачкать воскресный наряд; дети не должны приставать к чужим собакам, потому что собака может — ам! — и откусить руку.
Все, что дети не должны делать, изображено нестерпимо яркими красками на страницах книги: например, собака уносит в пасти оторванную кисть мальчика, нарисована также и та часть руки, которую собака ему оставила.
Приходит пастор и говорит, чтобы отец заклеил эту кровожадную страницу с оторванной рукой, но отец по своим воззрениям — участник ноябрьской революции, а пастора считает верноподданным монархистом.