Другой костюм, которым уже обладает моя мать, называется неприхотливо Венгерка.
— Весь, как есть, на свои кровные деньги справила, — говорит мать. Выкройка, разумеется, позаимствована из Модного журнала Фобаха.Это костюм венгерки, каким его представляет себе житель средней Европы, отроду не бывавший в Будапеште, это долгоиграющая венгерская мода. Вероятно, мать извлекла свои маскарадные костюмы из дорожной корзинки в какой-нибудь тихий зимний вечер. (К слову сказать, это была именно та корзинка, с какой она некогда побывамши в Берлине.) А теперь мать надела костюм Магги и начала красоваться перед нами:
— Хорошенький костюмчик, скажете нет? Жаль, он слишком тесный.
Понимаете, это не мать стала толще, это костюм стал тесный. Может быть, именно из этих соображений мать даже и не пытается примерить венгерский костюм.
— Венгрия, — говорит она, — это дело тонкое, это для знатоков. — Мы же знатоками не считаемся.
Укладывая костюмы обратно, мать вздыхает:
— Когда я их шила-строчила, времена были мирные.
А теперь она, стало быть, шьет новые маскарадные костюмы и тем открывает новую мирную эпоху. Ей-ей, утверждает она (любопытно, откуда у нее такая уверенность?), сразу после инфляции начнутся костюмированные балы. Вот к этому-то сроку мать и желает нашить должное количество маскарадных костюмов. Она их будет выдавать напрокат, чтобы преодолеть коммерческий застой, тем более что маскарадные костюмы возникают, так сказать, из ничего; разные лоскуты и атлас для масок еще с портновских времен хранятся у матери в сундуке. Сразу же после инфляции — таков план матери — она вступит в переговоры с Румпошем, чтобы тот вместе со своим певческим ферейном положил начало костюмированным балам в Босдоме. Один за другим возникают костюмы: клоун в красном фраке, балерина с откровенным декольте, черкешенка, Золушка, Красная Шапочка и кокотка. Костюмы, появление которых на свет мы можем наблюдать, становятся для нас, детей, живыми существами, людьми. Мой брат Хайньяк любопытствует, в какой стране живут кокотки и все ли они носят такие короткие юбочки.
Уверенность моей матери приносит свои плоды. Прежде чем год подошел к концу, в хмуром месяце ноябре, в том месяце, когда обычно происходят революции, инфляция остановлена. Никто не может толком сказать, как они у себя в Берлине это устроили. Шахтеры, каждый с бутылкой пива в руке, спорят, каждый убежден, что именно ему известно, кто свернул голову инфляции. Каретник Шеставича утверждает:
— Его императоршкое величештво ее оштановил. А голландцы, яшное дело, ему подшобили. Это наш император вернул нам наши штарые денежки.
В тот момент, когда протрубили отбой инфляции, восьмифунтовый хлеб стоит биллион марок. Раздают новые денежные знаки: бумажку в один биллион можно обменять на одну рентную марку. Шахтер снова может теперь унести домой недельную получку в традиционном темно-желтом конверте из бумаги, второй рюкзак ему больше не нужен.
Если в том же одна тысяча девятьсот двадцать третьем году в нашей стране и совершается еще что-нибудь значительное, к нам, в Босдом, к нам, в степь, к нам, в Малую республику самоснабженцев, что разместилась у черта на рогах, доходят лишь кляповинки(пустяковинки).
Возможно, председатель местного отделения социал-демократической партии Эрих Шинко, а с ним еще несколько рьяных социал-демократов знают, что происходит в Берлине и в других местах, возможно, они сознательно поддерживают всеобщую забастовку, направленную на свержение правителя, которого зовут Куно, возможно, они с болью душевной наблюдают за восстанием рабочих в Гамбурге, возможно, они наслышаны о подробностях Гитлеро-Людендорфского путча в Мюнхене, но свои тревоги, если это и вызывает у них тревогу, они держат про себя и не демонстрируют односельчанам.
Шахтеры несколько дней не ходят на работу. Наконец-то у них есть время позаботиться о собственных детях, они сгибают для детей луки, вырезают вертушки с трещоткой, водружают эти колеса на шесты перед домами, короче, для нас, детей, всеобщая забастовка имеет свои выгоды.
В Модном журнале Фобаханапечатан портрет, на портрете человек с овечьим взглядом, у него мешки под глазами и зоб. Мне этот человек несимпатичен. Я, конечно, не знаю, что он натворил, но меня ничуть не удивляет, что и отец и прочие социал-демократы его недолюбливают, этого Людендорфа, этого мужа некоей псевдофилософки.
Нашу семейную жизнь то тише, то громче пронизывает вопрос: «Где бы это взять денег на разживу?» Пора костюмированных балов еще не приспела.
— Мертвый капитал, эти твои костюмы для ряженых, и боле ничего, — бурчит отец, а выражение мертвый капиталон подцепил у очередного коммивояжера.
Какое-то время отец завидует шахтерам и стеклодувам: ходят себе на работу, а как настанет пятница, получают жалованье в устойчивойрентной марке. Все напрямую, короткий путь между трудом и оплатой труда. Когда-то и мои родители знавали такое — отец в бытность свою чернорабочим и подручным у пекаря, мать — в бытность свою фабричной работницей и портнихой. Теперь же они сперва вкладывают свой труд в коммерческое предприятие, чтобы потом, окольными путями, получить вознаграждение побольше — это им кажется, что побольше.
«Тебе бы хлеб пекти, а тебе из старья перешивать, вот и будете всегда людям надобны и на карачках ни перед кем ползать не станете». Вспоминают ли мои родители это пророчество бабы Майки? Не знаю, как они, но я его помню. Баба Майка живет в ложбине, люди ее, почитай, и не видят, зато она видит всех.
Мой дедушка убил больше двадцати лет жизни, чтобы сколотить капиталец.Теперь ему, похоже, придется жить воспоминаниями про этот капиталец.
— Эх, кабы раньше знать! — вздыхает дедушка.
Интересно, а что бы он сделал, «кабы знал раньше»? И дедушка посвящаетменя: надо было вовремя снять все деньги со счета, энергичнее выбить из отца с матерью деньги, которые они ему задолжали, и на всю сумму закупить сукон и прочих материй, женских фартуков, мужских брюк и набить доверху кладовую. Вот и было бы у него теперь в руках нечто надежное, и была бы возможность завести новое дело, а на всех протчихпоплевывать. Желая избавиться от мук полного безденежья, дедушка требует, чтобы мой отец вернул, на дедушкин взгляд, вполне для него посильную часть долга в рентных марках. Но отец уже давно перетолковал обо всем со своим коммивояжером: «Когда давали, не брал, теперь пусть на себя пеняет!»
И тут мой дедушка идет к Бубнерке в трактир, на моей памяти он первый раз пошел к Бубнерке.
— А ну налей мне, — говорит он, хотя и знает, что не при деньгах.
Что же ему поднести? Пиво, водку, ликер или шипучку?
Дедушка дважды требует водку и дважды пиво, опрокидывает все это единым махом и, заприметив за соседним столом Пауле Якобица, молодого шахтера, вступает с ним в торговые переговоры. У шахтеров есть рентные марки. Рентные бумажки теперь в цене не хуже золота. Дедушка предлагает Паулько свой маленький компас, который много лет висит у него на часовой цепочке.
— Возьми-кось, — настаивает дедушка, — с таким компасом ты под землей никогда блукать не будешь.
Паулько Якубиц откупает у него компас. Дедушка снова выпивает, после чего предлагает Паулько мундштук с дырочкой, в которую можно увидеть Париж, а в ем вавилонскую башню.Паулько откупает и мундштук, дедушка пропивает рентные и пропивает простые и говорит, что намерен упиться вусмерть, потому как рыжий зятек обобрал его до нитки и пустил по миру. С шумом движется дедушка по селу, а дети бегут за ним следом. «Старый Кулька напился!» Сенсация для нашего села. Я ищу, куда бы спрятаться, я не могу смотреть, как они глумятся над моим пьяным дедушкой.
И опять разгорается семейный скандал. Брань и упреки с обеих сторон. Отец снова переводит деда с бабкой на самоснабжение. Бабусенька с большой черной сумкой снова входит в магазин через боковую дверь, толкает палочкой дверной колокольчик и стоит, опустив голову, пока не выхожу я. При виде бабусеньки я тотчас начинаю реветь. И вместо меня выходит мать.