— А чтоб они чего другое говорили, я до сих пор не видывал, — завершает дедушка свой рассказ.
В другой витрине стоит елка, нашинкованная электрическими свечками.
— Вот уж чего мне задаром не надо, — говорю я дедушке, — от электричества не пахнет рождеством.
Дедушка и не подозревал, что рождество должно пахнуть. Он хохочет во все горло, а люди с удивлением глядят на нас.
У Кочембов мне предоставляют полную свободу действий по части шипучки. Я могу пить, сколько влезет. Дедушка меня подбадривает:
— Напейся хучь разок до отвала!
А я не хочу, я замерз, я стою на мощеном дворе и топаю ногами. Толстая фрау Кочемба выходит из дома.
— Пошли, мальчишечко, согреешься, — говорит она.
Кочембиха отводит меня в ихнюю чистую горницу. Там сидит ее дочь и играет на стонущем пианино. У дочки черные волосы и бледное лицо, настоящая Снегурочка, несколькими годами старше, чем я. Я об эту пору влюблен во всех девушек, если они мне хоть капельку нравятся и еще не замужем. И Кочембову дочку я уже не первый раз вижу. До сих пор она со мной ни разу не разговаривала, но, поскольку теперь я сижу у них в гостиной, она считает своим долгом заговорить со мной. Она советует мне снять башмаки и упереться ступнями в изразцовую печь. Я так и делаю. Она играет на пианино, и это напоминает мне, как моя мать играла на цитре. Моя влюбленность все растет. Меня охватывает настроение, при котором мне все представляется возможным, и я даже осмеливаюсь задать девушке вопрос, может ли она играть отдельно на басах, сперва сыграть один, потом другой.
Эльске — так зовут Кочембову дочку — заливается смехом. Да она в жизни не подумает играть на басах отдельно. Ей учительница музыки это запретила. Эльске рада, что достигла таких высот и может одновременно играть мелодию и басовое сопровождение. Она играет лишь то, что написано на бумаге. А своевольничать ей не велено.
Как я набрался смелости, чтобы вступить с нею в спор? Ведь пока кто-то не изловил песню и не запер ее в нотных знаках, она свободно носилась в воздухе.
— Нет и нет, песня всегда была в нотной тетради, — отвечает Эльске. А нотную тетрадь ей подарили к прошлому рождеству. Эльске меня не понимает. Но не успеваю я разгорячиться, как за мной приходит дедушка и уводит меня.
На обратном пути я очень грустный, потому что Кочембова дочка меня не поняла. Она даже не кажется мне больше такой красивой — какое там, раз она меня не поняла.
Через некоторое время мать требует, чтобы ее отвезли в Гродок, она намерена закупить там для предпраздничной торговли товары, которых, по ее словам, в Босдоме и не видывали.
Мой отец не принимает участия в ее торговых затеях. Он не может выносить, он не может видеть, он не может стоять рядом, когда мать закупает всю эту никчемушную дрянь.Мать, со своей стороны, утверждает, что недостаток предприимчивости омрачает отцовский разум.
Короче, дедушка, а не отец везет мать за рождественскими закупками. Ночь перед поездкой проходит беспокойно. Дедушка просыпается и будит бабусеньку-полторусеньку:
— Эй, старая, время-то сколько?
Бабусенька чиркает спичкой, глядит на часы. Вставать еще рано, зимняя ночь за окном еще прядет свою темноту. Сыч, который живет на Толстой Липе, прилетает к нам и обследует воробьиные гнезда под застрехой. На Мельничной горе гуркочет мельница, не может, верно, нарадоваться на свои новые лопасти.
Дедушка снова засыпает, но спустя полчаса снова просыпается и снова спрашивает:
— Эй, старуха, сколько время?
И снова бабусенька, как послушное дитя, чиркает спичкой.
— Еще полчасика, — говорит она.
Три часа, пора вставать. Дедушка одевается, спешит вниз по лестнице, проходит через кухню, слегка приоткрывает дверь в комнату и окликает голосом, который ему самому, должно быть, кажется тихим:
— Вставай, Лена!
Дедушка идет в хлев и первый раз задает лошади корм. В спальне у родителей по-прежнему света нет. Дедушка возвращается на кухню и окликает, теперь уже скорей громко, чем тихо:
— Лен, вставай, штоб не вертаться в темноте!
Дедушка выходит чистить лошадь, второй раз задает ей овса и добавляет к этому охапку сена.
Бабусенька-полторусенька растапливает плиту. Моя мать, ночная мечтательница, полуночная читательница, никак не может продрать глаза. Голос дедушки уже окрашен неудовольствием:
— А мене плевать, запрягу и поеду!
Отец вскакивает:
— С ума сойдешь от этого старика!
И наконец мать приступает к вставанию.
Дедушка бегает взад и вперед, как взыгравший мерин, от кухни к повозке, от повозки к конюшне, он суетится, он подгоняет, пока мать тоже не теряет терпения:
— Господи Сусе, уж крошечку-то пирожка могу я скушать на дорожку?! — огрызается она.
И вот мать вместе с дедушкой едут по деревне. В шахтерских домах кое-где уже засветилось кухонное окно. Женщины, чьи мужья выходят в утреннюю смену, уже встали и готовят им бутерброды и солодовый кофе. Кое-где в крестьянской конюшне просыпается хозяйская лошадка и приветствует ржанием нашего мерина, которому уже спозаранку приходится месить снег. Дедушка извлекает свои часы.
— Пять часов, — удовлетворенно хмыкает он. — Слава богу, я тебе подгонял… — говорит он матери.
На подковы нашему Гнедку дедушка навинтил шипы, чтобы тот за околицей на окружном шоссе твердо держался на ногах. Мерин трусит с превеликой охотой. Свет керосиновой лампы, что качается под дугой, рассекает тьму пополам: одна половина тьмы падает налево, другая — направо. Каждое фырканье мерина порождает теплый капельный бриз. Ветер подхватывает его и бросает назад, в лица ездоков. Моя мать засовывает в рот кусок пирога и восхищается снегом:
— Ах, до чего ж он распрекрасно лежит на маленьких деревьев!
Под телегой висит тормозной башмак. С его помощью придерживают заднее колесо, когда на подступах к городу съезжают с Георговой горы. «Гродок лежит в долине», — утверждают сорбы, «Шпремберг лежит под горой», — утверждают немцы. Шпрее у горы — это и есть Шпремберг, потому что «берг» по-немецки значит гора. Гродок — это и есть город, говорят сорбы, мы давнее здесь живем, как немцы.
Перед Лесным мостом дорога становится совсем ровной. Дедушка отпускает башмак.
— Смотри только не схватись за его рукам, не то пузыри вскочут, где и не надо. — Башмак раскалился докрасна, и дедушка охлаждает его на свой лад. После трехчасовой качки и тряски ему самое время отлить водичку. Все едино еще не развиднелось, никто не заметит. Развиднелось не развиднелось, а матери это не по нутру. Она заходит за фургон.
Вот мы остановились, и тормоз, стало быть, остыл. А рядом как раз заезжий двор с коновязью. Георгова гора пожелала иметь подле себя заезжий двор, и ее желание было выполнено. Трактир Коллова с коновязью.Коллова бабка — черный платок, лицо тыквой — приглядывает за распряженными лошадьми. Едва появится очередной гость с лошадью, она спрашивает:
— Коли-ежели он у тебя с норовом, так и скажи, я тода ему сенца на вилах подам. — А коней неноровистых бабка обихаживает будто малых детей. — Опять ты себе нос приморозил? Ты поди-кось мерз на дворе, а хозяин твой в трактире засел для сугреву? — так она жалеет старого мерина, а кобыле, у которой как раз средь зимы началась течка, она говорит: — Ты никак середь зимы надумала спариться? Тебе никак зимние жеребята запонадобились?
Стоит только возу свернуть на заезжий двор, как у Колловых на кухне заваривают горячее питье: для женщин — пунш, для мужчин — грог. Моя мать не желает ни того ни другого. Она заказывает хлеб, гарцский сыр и запивает все это тминной водкой: кусочек — глоточек, кусочек — глоточек, рюмочку тминной, другую рюмочку — ведь и у человека две ноги, а третью рюмочку — для хорошего настроения. Все, можно двигаться дальше, для рождественских закупок потребно легкомысленное настроение.
Тихо падает снег, крупные такие хлопья. В Гродке снег сразу растопчут и развозят, если его слишком мало выпадет. Уж больно много людей в Гродке, да и школьники не прочь перехватить падающие хлопья. А школьников в Гродке тьма-тьмущая. Вот в Босдоме, там снег может спокойно улечься и сказать себе: «Ух, как здесь уютно, здесь я и останусь».