Вот эту страну калифорнийцев, где женщины ходят обнаженными и имеют темно-коричневую кожу, где всегда весело и царит вечный смех, решил найти наш угольщик, даже если это стоило бы ему жизни. Итак, он собрался в дальний путь, попрощался с близкими и с куратом Бойерляйном, который вместо слов прощания удивил его сердечным «добро пожаловать», направился в сторону Арльберга и начал свои скитания, наобум переходя из одного места в другое. В заплечном мешке у него не было и трех ломтей хлеба, но в трепетных руках он держал истинную пищу — «Идеи к философии истории человечества».
Никто не мог указать ему страну калифорнийцев, и в своих блужданиях он докочевал до Ретийских Альп, перевалил через горы в кантоне Вале, и наконец его, обессилевшего от голода, подобрал в Лекко какой-то кожевник. В Лекко он пробыл восемь недель, потом удрал оттуда, и в Ломбардии был издан полицейский приказ о его розыске. Он убил того самого кожевника, своего спасителя, когда тот как-то вознамерился попотчевать его протухшими потрохами с бойни. Михель подался в Пьемонт и еще дальше — на Лигурийское побережье. Там он нанялся матросом на левантийское судно, перевозившее кофе. Он никогда не умел экономить деньги и за считанные часы потратил их на уличных девок. У берегов Тулона судно потерпело кораблекрушение, однако Господь не дал Михелю утонуть, и волны вынесли его прямо к ногам какого-то тулонского мясника. У него Михель прослужил десять месяцев, ни в малейшей степени не охладев к своей мечте найти страну калифорнийцев. В Тулоне Михель совершил несколько преступлений против нравственности, так как решил было, что под смуглой кожей местных женщин скрываются калифорнийки. Он вынужден был снова бежать и, нигде не найдя страны своей мечты, а ему уже стукнуло сорок три, решил вернуться на родину и закончить свои дни простым крестьянином. Обратный путь был еще тяжелее, а к тому же в кантоне Вале он заболел нервной горячкой. И у того, кому довелось увидеть там этого зловредного от природы, но измученного и несчастного человека, сердце сжималось от жалости.
Не стоит, пожалуй, распространяться обо всех вехах его жизни. Отметим лишь, что он действительно вернулся в родные края. Но, как это ни странно, поселился не в Эшберге, а в Хоэнберге, где нанялся конюхом. С годами жажда приключений поутихла в нем, и на старости лет он даже умудрился жениться. Своим пятнадцати ребятишкам, которых нарожала ему жена, он не мог не рассказывать — сотни раз и всегда по-новому — о загадочных темнокожих, так называемых калифорнийцах, и об их стране, где он целых четыре года был вождем племени.
Мы навсегда расстаемся с Михелем-угольщиком. Он умер в мафусаиловом возрасте, прожив на свете сто восемь лет, и год его смерти совпал с началом нового века. Дети и внуки его не уронили чести прародителя: в наши дни в Хоэнберге знают трех превосходных местных поэтов, пишущих стихи преимущественно духовного содержания. Судьба Михеля-угольщика дает нам представление о том, какой силой еще обладало в те времена слово, запечатленное на бумаге.
Душевный зуд, вживание в новую эпоху, тоска по дальним странам — все это не затронуло Элиаса Альдера и даже не было им замечено. Он не принадлежал к числу тех, кто похаживал в Гецберг, не читал затрепанных книжек с картинками, тайно передаваемых из рук в руки. Его лексикон остался прежним, а речь стала даже беднее.
По вечерам он, как бы через силу передвигая ноги, выходил к ужину, молча занимал свое место за тяжелым дубовым столом, нехотя черпал ложкой мучную похлебку и не произносил ни слова. Мы бы хотели запечатлеть достойную кисти неизменную картину вечерней трапезы в доме Альдеров. Сквозь оконце, выходящее на юг, сочится молочно-матовый вечерний свет. Зеффиха в синем фартуке поднимает подагрической рукой ложку с похлебкой и вливает ее в перекошенный рот мужа. Полоумный Филипп закатывает глаза, а Фриц тем временем крестится. Можно ли подумать, что в этом убогом окружении сидит гениальнейший музыкант, каких еще не давала миру земля Форарльбергская? Придет ли при виде этой сцены кому-либо в голову, что здесь живет гений, который в силу своего музыкального интеллекта знал такие вещи, которые могли бы совершить переворот в истории музыки XIX века? Нет, такое в голову не придет. Скорее это покажется длинной печальной сказкой.
Последние недели жизни этого человека изобилуют фантасмагориями, порожденными чувством вины и отчаянья. Можно с полным правом утверждать, что, приняв решение умереть, он уже был сумасшедшим. Иначе не понять, как пришел ему на ум тот невероятный способ, каким он лишил себя жизни. Видимо, надеясь, что способен повернуть время вспять, Элиас впал в болезненную тоску по прошлому. Однажды он заявил при всех, что ему лишь семнадцать лет, а немолодой вид объясняется чрезмерно ранним половым созреванием. Если верить календарю, ему было двадцать два года, но если бы определили его биологический возраст, то Элиас потянул бы на все сорок. С упорством и крайним отчаянием он утешался самообманом, уверял себя, что Эльзбет еще не замужем, что она девственница и будет таковой, пока не придет время зрелости, и тогда уж он попросит ее руки. Сколь бы мучительны ни были его попытки воскресить мощный пульс прошлого, это едва ли удавалось ему. Он знал, что больше не любит Эльзбет. Он знал, что Господь лишил его всякой способности любить. Эта мысль была для него так невыносима, что он в конце концов изгонял ее с мазохистским наслаждением болью. На самом же деле Бог избавил его, а этого Элиас Альдер не хотел понимать, от любви к Эльзбет. Видя его страдания, Бог сжалился над ним и пожелал продлить дни его жизни.
Но разве не случалось нашему читателю переживать такой момент, когда судьба видится ему проползающей над головой мрачной тучей, и все же удается найти клочок земли, на который падает слабый луч надежды? Так было и с Элиасом.
Во второе воскресенье августа местечко, именуемое Эшбергом, посетил один пришлый человек. Это был невзрачный, одетый по-городскому мужчина с закрученными усами и в высокой темно-синей шляпе. За спиной — огромный рюкзак, а в руке — перевязанная тесьмой стопка бумаг. Этот человек был музыкантом, служил органистом в фельдбергском соборе. Звали его Бруно Голлером. В Эшберг он забрел не из праздного любопытства. Голлер принадлежал к числу тех ранних первопроходцев, которые сообразно своим интеллектуальным занятиям стремились описать историю страны. Так вот, Голлер отправился в путь по поручению так называемого Института изящных и классических искусств, который находился в Фельдберге и включал в себя Музыкальный институт. Голлеру предстояло осмотреть все органы страны и аккуратно внести их описания в большой общий реестр.
Во второе воскресенье августа Голлер открыл простой пятиголосный орган и великого органиста с таким классом игры, каковой был непривычен даже для слуха скромного мастера.
— Кто вы, скажите ради святой Цецилии? — забормотал Голлер, когда Элиас спустился с возвышения.
Гость взволнованно глотал ртом воздух и вертел в руках шляпу.
— М…м… меня зовут Голлер. Фридрих Фюрхтеготт Б… б… руно Г…голлер, — заикаясь, представился он и подал Элиасу шляпу вместо дрожащей своей руки.
Элиас вяло выслушал его, глядя на Голлера своими пустыми глазами, и не сказал ни слова в ответ.
— Я органист с… собора в Фельдберге, а также к… к… кантор, — робко добавил Голлер. А когда более или менее успокоился и спросил еще раз, с кем имеет честь, Элиас опять не ответил.
Тут подошел Петер, наблюдавший за ними, он-то и внес ясность.
— Господин музыкант, — услужливо затараторил он, — это наш Элиас Альдер, органист и учитель здешней школы, а я его двоюродный брат и друг, а еще мехи раздуваю.
Поскольку Элиас хранил молчание, Голлеру пришлось говорить с Петером. Еще ни разу, признался мастер, не случалось ему слышать такой гениальной игры. Мощь ее, пожалуй, примитивна, по какое величие! А каков контрапункт — это уже за пределами возможного. Органист умудрился сыграть четыре хорала в виде четырехголосного попурри, не изменив ни единой ноты. Это попросту невозможно; нельзя ли прямо сейчас ознакомиться с записью этой грандиозной композиции? Он бы хотел изучить ее получше. А запричастная фуга, которую он сыграл, несколько отступив от канона, исполнена такой вулканической силы, какой не встретишь ни в одном произведении для органа. В постлюдии, завершающей хорал «Христос пришел на Иордан», буквально слышится плеск волны, а хроматическое сгущение в самом финале на словах «и смерти горшей вкусит» просто душу потрясает, до сих пор шляпа на голове не держится. Не откажут ли господа в любезности показать партитуры всех исполненных вещей?..