БЕСЫ СВЕРЗЛИ ЕГО В МОГИЛУ
СИЕЮ МОГИЛОЙ ВИНО БЫЛО R.I.P. [7]
Стишок сочинил Михель-угольщик, брат усопшего. Ужасная смерть Вармунда оказала необыкновенное влияние на всю его жизнь, и с того самого дня он решил сидеть сложа руки. Сильно озадаченной жене он торжественным шепотом возвестил, что в угольной яме было ему видение. С ним якобы заговорил черный дрозд и внушил, что отныне заниматься обычной мужской работой ему не след, а надо трудиться по призванию и сочинять духовные стихи. Как только Михельша собралась с мыслями, она не замедлила с ответом, приложившись кулаком к пророчески просветленному лицу супруга. Он, однако, этому уроку не внял и стал-таки духовным стихотворцем. Хорошо еще, что некоторые сердобольные соседи время от времени выручали его куском черствого хлеба, либо прогорклого масла, либо кружкой снятого молока, иначе угольщик пропал бы с голоду на своей поэтической стезе.
В канун Рождества Христова 1815 года Элиасу была вверена воздуходувная часть органа с пятью регистрами. Он лишь нажимал ногой на педаль, но это давало ему наконец возможность рассмотреть таинственный инструмент в непосредственной близости и почувствовать его душу. Элиас знал орган в совершенстве, до тонкостей, как никто другой. Еще ребенком, когда он был осужден сидеть на самой последней скамье, он уже начал изучать все пять регистров. Он вполне мог различить звуки, исходящие от буковых трубок, и те, что окрашивались совсем другим материалом, — кусочки такого же были прибиты к подошвам его башмаков. Он уловил, что в знойные летние дни регистры отличаются более насыщенным, во всяком случае более глубоким звучанием, чем в зимнее время. В эту пору звуки становятся тонкими и хрупкими. Это навело его на мысль, что орган обладает, вероятно, чем-то вроде души, что мороз причиняет ему боль, как человеку, у которого зябнут пальцы. По ночам, когда у иных обитателей Эшберга даже в домах волосы в носу индевели, Элиаса так и подмывало взять у отца большой холст, которым укрывали сено, и окутать им беззащитные органные трубы. Особенно мучил его хронический разлад регистров, хотя, конечно, таких выражений он тогда не знал. Как бы то ни было, он пошел к дяде и сказал, что орган болен, вроде как охрип, что голоса его мешают друг другу, а не сочетаются в чудном созвучии. Одна труба забирает слишком высоко, другая, наоборот, сползает чересчур низко. Особо больные трубы он дяде может назвать хоть сейчас. Это прежде всего — третья с краю, что в правом футляре. В ней еще летом — он это точно знает — появилась трещина. Оскар Альдер рассмеялся и покачал головой. Чего только не вообразит этот мальчуган! Он сам, Оскар Альдер, совсем недавно осматривал и настраивал орган. Не хватало еще, чтобы сопляк давал ему указания!
Однако сопляк заронил-таки зерно сомнения. После вечерней дойки Оскар пошел в храм, поднялся к инструменту, открыл правый ящик и обнаружил, что третья с краю суббасовая труба действительно рассечена спереди длинной продольной трещиной. Он подкачал воздуха, подбежал к кафедре управления и прошелся по всей клавиатуре дополнительного регистра. Он извлекал звук за звуком и никак не мог уловить признаков расстройства инструмента. Но в этом скорее повинен был упрямый нрав, нежели слух, уши его вполне воспринимали разладицу.
Вскоре дядя пожалел о своем решении сделать Элиаса воздуходувом, хотя работа мальчика не вызывала никаких упреков. Воздух нагнетался равномерно, не то что при Вармунде Лампартере. Как часто в самый патетический момент мехи вдруг жалко сморщивались, издавая какой-то предсмертный хрип, — и все оттого, что Лампартер засыпал за своей нехитрой работой! Как часто срывал этот забулдыга великолепнейшие финалы, уходя вдруг восвояси со словами, что на сегодня хватит, дальше играть грешно: в воскресенье предписано отдыхать! Задним числом нужно отдать должное чувству времени, свойственному Лампартеру, ведь Оскар Альдер нередко отводил постлюдиям больше часа, и тут не обходилось без его честолюбивого стремления вернуться в русло основного тона.
Элиас же был бесконечно терпеливым помощником, каждое воскресенье он раскладывал на кафедре ноты в таком порядке, чтобы их можно было легко и быстро перелистывать, во время постлюдий он подавал воздух до тех пор, пока учителю не надоедала собственная игра и пока он не обрывал ее на незавершенной каденции. Но учителя все это не радовало. Он чувствовал, с какой серьезностью наблюдает за ним мальчик, как прищуривает он глаза, чтобы уследить за движениями узловатых пальцев на мануалах. Однажды Оскар даже заметил, как страдальчески нахмурился лоб мальчишки, когда учитель дал маху с ми-мажором. Оскар чувствовал, что от этого чертенка не укрывается ни одна ошибка, даже малейшая неловкость пальцев или ноги на педали. И уж совсем жутко стало, когда однажды в воскресенье он убедился, что племянник способен воспроизвести все голоса из одного хорального пассажа: от сопрано до баса. И это еще не все! Ладно бы накачивал мехи, так он еще и игру поправлял! Во весь голос поддерживал Элиас спотыкливую линию баса, выправлял изувеченную фразу альтового регистра, проходящими нотами и колоратурой смело украшал мелодию, отчаянно выкрикивая си-бемоль, когда учитель вновь срывался на си, экспериментировал с великолепным теноровым задержанием, а порой даже исторгал совершенно новые голоса, вплетая их в и без того непосильную для Оскара фразу. У органиста запотевали стекла очков, и это пугало его. Ухмыляющиеся хамы, еще при кураге Бенцере вредившие атмосфере богослужения, с благоговейными лицами внимали теперь ангельскому пению мелкого служки. Это уж слишком! Игра на органе не доставляла отныне радости учителю, он даже перестал уважать самого себя. Он, конечно, слабоват в божественной музыке, талантишко не ахти какой, но ведь он так хотел бы совершенствоваться в своем искусстве, а вместо этого приходится кормить большую семью, да еще и учительствовать вдобавок. Так говорил он за кружкой пива в трактире у Вайдмана. И не прекращал самобичевания до тех пор, покуда похвалами собеседника его репутация не возвышалась вновь до подобающего уровня.
— И что это он на себя наговаривает? — ободряюще ахал Нульф Альдер, — Он самый выдающийся органист на свете Божьем, — И Нульф продолжал свой комплимент на немыслимой, доморощенной латыни. Оскар Альдер и впрямь считал себя музыкантом милостью Божией, и столь лестные слова Нульфа возвращали его щекам мажорную краску честолюбия.
За две недели до Рождества Элиас попросил дядю, чтобы тот обучил его игре на органе. Оскар пообещал сделать это как-нибудь попозже, но втайне решил, что не обучит его ни единой ноте. В Эшберге органист только он. Так было, и так пребудет.
Однако пребывать так было не суждено. Мысль переносит нас в пасхальные дни 1820 года, и сердце наше заходится от радости. На Пасху Элиас сыграет прелюдию с такой исполнительской силой, о каковой под небом Эшберга и не подозревали. С трудом убеждаем мы собственное сердце не нарушать спокойное течение хроники этой жизни. С трудом.
Учитель же нашел мудрое, как ему казалось, решение: отныне запирать вход на возвышение, где стоял орган. Каждый раз он прятал ключ в разных местах. И поскольку в кошмарном сне вместо себя он видел у органа какого-то маленького человечка, то находил для ключа самые невообразимые тайники. Кто может предположить, что ключ лежит в пустой голове статуи св. Евсевия, утоплен в крещальной купели, спрятан в пышной канве хоругви или между страницами молитвослова? А может быть, даже и в потире, что заставляло милейшего, но с годами все более забывчивого курата усомниться в таинстве пресуществления. Но от Элиаса ничего не удавалось спрятать. Куда бы ключ ни падал, ни заваливался, где бы ни тонул и ни хоронился, Элиас находил его.
Ночью, за четыре дня до Рождества, Элиас Альдер крадучись поднялся к органу. Ключ он нашел в ковчежце с мощами св. Вольфганга. Лоб мальчика покрылся бисером пота, сердце бешено загрохотало, когда в храм вошел пономарь — запереть двери. Хайнц терпеливо шарил руками в поисках замочной скважины, потом не очень старательно изобразил коленопреклонение, пробормотал скороговоркой: «Господи Иисусе, помилуй меня, грешного!» — и Элиас был свободен, оказавшись в счастливом заточении, наедине с органом. Вот он, таинственный ларец звуков. Элиас откинул крышку кафедры, зажег свечу, хорошенько закрепил ее воском и перекрестился. И тут он вдруг расплакался, сам не зная, отчего и почему. Мы тоже не знаем и не будем пытаться это узнать, лучше оставим нашего музыканта одного, дадим ему успокоиться, прежде чем он впервые в жизни извлечет из инструмента звуки.