Дождь, господин. Идите в туалет.
Отец Ламеро вздохнул. Маленький летний дождик никогда еще никому не вредил. Кроме того, он собирался дойти всего-навсего до своей любимой полоски мха у стены сада.
Он вышел из туалета и уселся в кресло за рабочим столом. Японские писсуары – самые смрадные на свете, это все знают. Они так ужасны, что японцы никогда не пользуются ими, и эта традиция одновременно практична и мудра. Поэтому мальчики в Японии не ассоциируют свои кисточки с темными, вонючими местами. На Западе мальчик должен прятаться в клозете, запираться. Неудивительно, что он вырастает, считая свое тело и желания своего тела нечистыми.
И все же западный мальчик при этом получает наслаждение от собственного тела, как же иначе. Отправление нужды всегда приносит наслаждение.
Вина.
А вот в Японии мальчика с самого начала поощряют справлять нужду на улице. Публично. Младенца мать держит над канавой. Потом, когда они едут на поезде, старшая сестра сует ему пустую бутылку, чтобы он не проталкивался в проходе и не беспокоил людей. Или, если пустой бутылки под рукой нет, она показывает ему, как правильно встать на сиденье, чтобы направить струю по ветру.
Женщины им восхищаются. Естественный акт, совершаемый абсолютно естественно. Мир солнца и дождя, людей и цветов, живущих в гармонии друг с другом.
И что же, прожив в Японии пятьдесят лет, мужчина не может спокойно помочиться в собственном саду?
Пятьдесят лет, полвека. Полвека в жизни, длящейся уже три четверти века. И почти четверть века без выпивки.
Отец Ламеро любил мыслить веками, эпохами, династиями. Когда он оказался в Японии, это помогло ему постепенно понять японцев. Теперь это помогало ему понять самого себя.
Он вздрогнул. Кто-то смотрел на него.
Он увидел, что у рабочего стола стоит его экономка, крохотная женщина с плоским лицом, спутанными волосами и ногами тоньше мужского запястья. На ней были желтые хлопчатобумажные штаны, закатанные до колен, и линялая незастегнутая желтая кофта. Но и под кофтой ничто не напоминало женщину – скорее уж отполированную временем деревянную пластину. Ее женское тело давным-давно иссохло.
Уходи, сказал он. Разве ты не помнишь, что я прожил без тебя полвека?
Она стояла, опустив руки, и сверлила взглядом точку посреди его лба. Видит ли она хоть что-нибудь, когда смотрит на него вот так? Или, как в последнее время ему все чаще приходило в голову, она умерла еще в конце войны, погибла во время авианалета, когда на землю летели зажигательные бомбы? Многие погибли тогда, почти все, кого она знала. Когда пришли американцы, на пепелище осталось только два миллиона людей, два миллиона из пяти.
Он повертел в руках книгу, что лежала у него на коленях, уронил ее. Страница порвалась.
Ну, смотри, что ты натворила, Мия. Уходи, оставь меня в покое.
Ты ходил в сад без шляпы, прошептала она. Без галош.
Отец Ламеро перекрестился. Мог ли он спорить с мертвой? Она видела сквозь стены, она видела в темноте. Она слышала любой звук, который он издавал. У нее были глаза и уши кошки, и она всегда следила за ним. Слушала. Смотрела. Мертвая кошка.
Мия, уходи сейчас же.
К вам пришли.
Как это? Кто?
Они здесь. В гостиной.
Кто «они»?
Двое. Иностранцы.
Как они выглядят?
Кто знает? Они все одинаковые.
Что им нужно? Зачем они пришли?
Экономка протянула ему письмо. Оно было отправлено им самим и подписано его рукой. Письмо было адресовано некоему Квину. В нем отец Ламеро приглашал Квина прийти в назначенный час туда-то и туда-то. Дата, выведенная его же собственной рукой, свидетельствовала, что письмо написано несколько недель назад.
Отец Ламеро нахмурился. К нему никто не приходил с самой войны. Кто этот человек? Зачем он пришел? Почему он вообще согласился принять этого человека, в конце-то концов?
Отец Ламеро потянулся за стопкой бумаг, которую всегда держал при себе, в какой бы комнате он ни находился, в кабинете ли, в спальне или в столовой. Он никогда не носил бумаги в гостиную, но только потому, что сам никогда не ходил туда, потому что теперь у него больше не было гостей.
Эта стопка бумаги была указателем к его воспоминаниям, к рукописи, над которой он работал уже почти четверть века. Воспоминания он еще не закончил, но указатель был полным и отвечал всем современным требованиям. Он просмотрел его и нашел, что имя «Квин» упоминается в нем только однажды.
Я скажу им, что вы отдыхаете, прошептала экономка.
Нет, не надо, я, разумеется, приму их. Я просто не сразу вспомнил, кто это.
* * *
Добро пожаловать. Дождь. В этом доме не было гостей с самой войны.
Квин увидел высокого, бледного как мертвец священника – ему было далеко за семьдесят. Старик кротко улыбнулся. Он уселся в кресло, набитое конским волосом, и разлил чай – поднос принесла карлица, которая встретила Квина в дверях. Квин представился сам и представил Большого Гоби.
Дождь, повторил отец Ламеро. Как раз полвека назад я приехал в Японию, тот день был очень похож на этот. В свое время японские императоры были исполнены величия и гордости, но все изменилось, когда военные диктаторы захватили власть и перенесли столицу в Камакуру. Молодой император остался в Киото, и ему пришлось обменивать свою подпись на соленья и рис. Это было в тринадцатом веке. Потом, в двадцатых, я поехал в Камакуру и постигал таинства буддизма в тамошних храмах.
Отец Ламеро расстегнул куртку, странным, неестественным движением. Квин всмотрелся и понял, что пуговицы не на той стороне, куртка застегивалась на левую сторону, как у женщины. Священник перевел взгляд на Большого Гоби, который нервно вынул золотой крестик и начал тереть его о ноздрю.
Сорок лет назад, прошептал отец Ламеро, я слышал историю о крестике, очень похожем на этот. То была редкая несторианская реликвия, которая сотни лет принадлежала купеческой семье из Малабара, и все эти сотни лет семья зарабатывала на жизнь торговлей перцем. Человек по имени Аджар женился на женщине из этой семьи и отправился на Восток вместе с нею и этим крестом. Конечно, Аджар – это не настоящее имя, мне кажется, он взял себе имя по названию района Грузии, где родился. Он тоже умер, еще до войны.
Отец Ламеро замолк, впав в задумчивость.
Надеюсь, мы не очень вас обеспокоили, сказал Квин.
Ничуть. Я просто писал воспоминания, я ведь каждый день записываю строку или две, вот уже четверть века. Знаете ли вы, что в тридцатые годы вокруг синтоистских храмов были расставлены пушки, которые захватили у русских в девятьсот пятом?
Отец Ламеро потер набитую конским волосом ручку кресла.
Какая страшная ошибка. Для меня лучшими годами в Японии были двадцатые. Я был молод, я только что приехал, и все мне нравилось. Я занимался в Камакуре, но по выходным приезжал в Токио, в этот самый дом, здесь тогда было полно кошек. В те годы Токио был сплошь деревянный, и каждую ночь совсем неподалеку обязательно случался пожар – это называлось цветы Токио. Когда ты молод, ничто не будоражит тебя сильнее, чем созерцание пламени. В пятницу вечером у нас здесь проходили собрания и, если нам удавалось увидеть пожар, наши дискуссии по поводу драмы Но всегда обретали особую одухотворенность. Со времен войны я стал строгим вегетарианцем, не ем даже яиц и меда. Рис весьма своеобразно воздействует на японцев, примерно через час-другой после приема пищи, и потому-то они, несомненно, и предпочитают делать это на свежем воздухе.
Квин кивнул. Он смотрел на ножки кресла отца Ламеро. Они оканчивались резными когтистыми лапами, покоящимися на черепах грызунов.
Как продвигается ваша работа, святой отец?
Медленно, понемногу. Я хочу, чтобы мои воспоминания были как можно совершеннее. Человеческая душа, как мне кажется, не должна довольствоваться несовершенством, а тем более наслаждаться. И, сдается мне, средневековые отцы церкви здесь ошибались, я всегда считал, что мы должны подражать Деве Марии. В самом конце Христос сомневался в себе, но Дева Мария – никогда. Мы недостаточно похожи на нее, и все же те годы в Камакуре были чудными. Прекрасные храмы на холмах, и морские виды, и сосновые рощицы, и гонги, и ритуалы, и часы, отведенные для созерцания. Помню весенний день, когда я покачивал головой в такт цветам, когда играли музыку, однажды соблазнившую богиню солнца выйти из пещеры, играли и пели эпическую песню о драконе тихими спокойными голосами, песню столь странную и возвышенную, что ее, вероятно, придумали далекие лопари. Сын сапожника пел ее, сидя на скамеечке. Может быть, вам это покажется странным, но во время активной работы его кодовое имя было «Святой Дух». Знавали его? Знавали Илью или богиню солнца? Знавали Генри Пу И?