Литмир - Электронная Библиотека

С каждым годом дела Герати шли все хуже и хуже. По прошествии первых послевоенных месяцев ему уже с трудом удавалось найти голодающих подростков, готовых унижаться за гроши. Девочки постепенно ушли к более ловким дельцам, а мальчики становились все старше. То, что начиналось как непристойный танец, исполняемый испорченными Детишками, постепенно превратилось в променад нелепо подергивающихся ипохондриков, которым ни публике, ни друг другу нечего было показать, кроме варикозных вен и гнойных язв.

Самому Герати выходить из запоев становилось все труднее и труднее. Случались вечера, когда его шоу из истории восточной похоти сводилось исключительно к стриптизу в его же собственном исполнении. Раздевшись, он всегда повторял одну и ту же строку, magnificat anima mea Dominum:он бубнил ее, стоя в свете прожектора, отбиваясь от тысяч невидимых соколов, выкрикивая приказы ордам воображаемых детей. Через некоторое время водоворот смыкался у него над головой, и он опускался на пол, падал на огромную черную баржу, которая везла Киото со всеми его старинными монастырями вниз по течению, к ночному морю, где он начинал в тысячный раз повторять безумный список дат и адресов – то путешествие по Азии, которое Квин запомнил еще в баре в Бронксе.

Так закончилось первое послевоенное десятилетие Герати. Бизнес накрылся, туристы обходили его стороной. Из баров при отелях его выкидывали, предупреждая, чтобы он больше не появлялся. Как только у него заводились хоть какие-то деньги, он сразу же уходил в запой, пока не пропивал все до последнего гроша. Все чаще его можно было встретить в дешевых забегаловках, где продают лапшу и где он мыл тарелки за понюшку хрена.

Квин задавал вопросы о редких буддистских рукописях из коллекции Герати, огромной коллекции порнографии, которую тот собрал и откомментировал.

Он выяснил, что об этой коллекции не только никто ничего не слышал, но никто даже и не верил в саму возможность ее существования. Во всяком случае, трудно было представить, чтоб ее мог перевести этот старый, подсевший на хрен громила.

Научный труд, настолько масштабный, что для его перевозки потребовалась целая колонна грузовиков.

Они откидывались на стойку бара, смеялись и качали головами. Квин явно с кем-то перепутал своего знакомого.

Вдоволь поскитавшись по Токио и возвращаясь в квартиру, где его терпеливо ждал у телевизора Большой Гоби, он всегда обнимал его и крепко прижимал к себе. Так они здоровались. Квин улыбался, Большой Гоби сквозь слезы расплывался в улыбке, потому что был очень счастлив.

Ну, что, Гобс, надеюсь, я не очень долго.

Пустяки, Квин, мелочи. Ты же знаешь, тебе не о чем беспокоиться, когда ты уходишь. Я знаю, что ты обязательно вернешься.

Они опять обнимались, Большой Гоби смеялся. С самого детства Гоби хотелось прикасаться к людям и чтобы они прикасались к нему. Это был единственный способ удостовериться в том, что они настоящие. Но в приюте этого так и не поняли. Когда он пытался обнять других мальчиков своими огромными ручищами, они разбегались.

Прекрати лапать детей, говорили святые отцы.

Если он опять возьмется за старое, просто убегайте от него, говорили они остальным.

Руки не давали Большому Гоби покоя с самого рождения и даже пугали его. Он никогда не знал, чего от них ожидать. А потому он перестал прикасаться к другим мальчикам, чтобы те от него не шарахались; вместо этого он внимательно за ними наблюдал, чтобы понять, как они себя ведут: что делают и как – чтобы самому делать так же. Он слушал их и говорил как они. Он подражал им во всем и корчил такие же дурацкие рожи.

Но по какой-то причине у него эти рожи выходили не дурацкими. А когда он смеялся, было невесело.

По вечерам в воскресенье в приюте давали устричное рагу. Еще в детстве Большой Гоби обнаружил, что ему очень нравятся устрицы. Ему нравился запах моря, который исходил от этого бледного студня. Они ему нравились, потому что они были бесформенные, потому что у них не было рук.

Когда он немного подрос, то попросился помогать на кухне, вскрывать по воскресеньям устрицы. Ему показали, как это делается, и это был самый счастливый час за всю неделю. Он сидел один на кухонном дворе, перед ним расстилались поля, и небо, и уходящие вдаль холмы Беркшира, он разрезал хрящик между створками и заглядывал в слизистые полости, пахнущие морской водой и водорослями, в укромное тихое местечко, в уютный узкий домик, коричневатый, сочный, влажный, темнеющий по краю.

Но для Большого Гоби мистическая устрица таила в себе еще и другие чувства, близкие не к покою, но к экстазу. Всякий раз, вскрывая устрицы, он выбирал одну для себя, одну, не больше, чтобы его не поймали. Он подносил ее ко рту, давал ей медленно стечь по спинке языка и обрести – уже в горле – вкус. У него мутилось в глазах, его пробирала дрожь, он чувствовал странное онемение внизу живота, а затем там становилось тепло, липко и влажно. Роскошное, изысканное чувство, в котором, однако, для Большого Гоби не было ничего исключительного, странным образом напоминало то чудо, которое святые отцы связывали с актом нисхождения божественной благодати, когда в долю секунды Бог овладевает душой человеческой.

К тому моменту как Большой Гоби должен был идти в школу, выяснилось, что у него врожденный дефект плеча. Его прооперировали и дали плечу срастись, затем сломали еще раз и дали срастись. В детстве ему каждый год делали операцию; пока плечо срасталось, делать ему было нечего, кроме как смотреть телевизор. Он смотрел все подряд, но особенно любил рекламу, потому что в ней объясняли, что надо делать. Ему объясняли, куда нужно ходить каждый день. Объясняли, как туда добраться. Ему советовали, что нужно купить, что есть, что пить – и когда. Ему объясняли, что делать по возвращении домой, и сразу после этого, и потом, и в следующий раз – все, что ему нужно было знать о жизни.

Конечно, он был всего лишь сирота и жил в приюте, у него не было денег, и плечо у него было в гипсе, так что даже вопроса о том, чтобы куда-нибудь сходить, что-нибудь купить или сделать, не возникало. Ему приходилось есть и пить то, что ему дадут и когда дадут.

Но это было неважно. Реклама беспокоилась о нем, о его благополучии. Она за ним присматривала. Она заботилась о нем, как заботились бы семья и друзья, если бы они у него были. И он отвечал рекламе взаимностью – полюбил ее так же, как S, она его.

Когда Большой Гоби впервые поведал эту тайну Квину, тот не рассмеялся и даже не улыбнулся. Он просто взял да и обнял его, чтобы показать, что он все понимает. Но даже после этого Большой Гоби никак не мог заставить себя рассказать про тунца. Вместо этого он придерживался версии о том, что сразу из приюта пошел в армию.

* * *

Он сказал, что не хочет служить, но ему сказали, что придется. Однажды вечером, еще в учебке, он сидел возле казармы и ничего не делал; он смотрел в песок и вспоминал рекламные ролики, мурлыча их себе под нос, повторяя все, о чем они его предупреждали, что советовали, когда вдруг ни с того ни с сего какой-то капрал ударил его ногой и стал кричать, что он совсем из ума выжил, что пока он тут сидел, все уже давно поели, и что он не иначе как псих ненормальный, если даже про еду забыл.

Как, интересно знать, стебанутые выродки вроде тебя попадают в армию? В армию не берут стебанутых выродков.

В эту же ночь Большой Гоби так разволновался, что не смог заснуть. На следующее утро он уселся на краешке кровати и отказался идти на завтрак. Его пихали, на него орали, его даже засунули в душ. Но он отказывался есть три дня подряд, и его отвели к врачу.

Врач задал ему несколько вопросов и отправил к другому врачу. Тот задал ему еще несколько вопросов и отправил в госпиталь с решетками на окнах. Каждое утро врач приходил и задавал одни и те же вопросы.

Тебе нравится армия? Ты боишься армии? Тебе нравятся мальчики? Тебе нравятся животные? Ты боишься людей?

Большой Гоби улыбался и каждый раз отвечал на вопросы по-разному. И только на вопросы про армию он всегда отвечал одинаково.

13
{"b":"162339","o":1}