Дорога проходит по жизни, на которой я очутился как только проснулся, открыл глаза и увидел реальность или, точнее, то, что будет существовать здесь, даже если меня самого здесь не будет. Продолжит свои дни мой дом с портиком из красных глиняных пластин, влажных от тумана, а внутри его – моя счастливая мать с подозрительно гнусавым голосом, зачеркивающая в календаре дни, которые остаются до того момента, когда она покинет клинику и станет владелицей воображаемого дома. Здесь же телевизор, бросающий призрачные блики на зеркальные шкафы большого зала.
Существует также торговый центр «Аполлон», на фасаде которого отражаются горы, дороги, обсаженные деревьями, и запаркованные машины. Эскалатор поднимает меня к видеоклубу. В первый утренний час в самом ленивом в мире поселке (а самыми драгоценными здесь считаются десять часов утра) запахи еще не успевают смешаться. Потом бутерброды, которыми торгуют рядом с моей лавкой, будут пахнуть кофе, а бутики – одеждой. Отопительная система начинает согревать воздух, так что к середине дня мы забываем о том, что на дворе стоит самая холодная за сто лет зима.
Почти все, что уносят с собой клиенты, – это мультфильмы для детей и фильмы серии «В», глядя которые приятно поклевать носом после сытного обеда. Женщина, которая приходит в пальто с широкими лацканами, спрашивает, проникнувшись ко мне определенным доверием, не могу ли я предложить ей какой-нибудь другой фильм, в котором было бы больше действия, если это можно так назвать. Я спрашиваю ее, также с определенной долей доверия:
– Что? Разве ваш муж недостаточно возбуждается тем, что я даю?
Это такая подробность, которой я предпочел бы не знать. Вообще-то мне хотелось бы видеть в ней агитатора и пропагандиста желаний своего мужа. С утра и до обеда мне удается просмотреть только один фильм.
С наступлением вечера настает момент, когда я со страхом ожидаю, что стеклянную дверь вот-вот толкнет Соня. Вместо нее это делает мой шеф, что одновременно и разочаровывает, и успокаивает. Я извлекаю из кассового аппарата деньги, и он их пересчитывает, почти ничего не говоря, кладет в конверт, а конверт – во внутренний карман пиджака. Потом смотрит на меня и говорит:
– Ты совсем запутался, старик.
– Как это? – спрашиваю я, ощутив смутное беспокойство.
– Я думал, что могу доверять тебе.
Я предпочитаю пока хранить полное молчание. Ограничиваюсь тем, что продолжаю выдерживать его взгляд.
– Мне не нравится, когда меня держат за идиота, – говорит он. – Я могу попробовать вести свое дело без такого неблагодарного типа, как ты. Но если я узнаю, что ты меня водишь за нос, я тебя убью, понял?
Я отрицательно качаю головой.
– Напряги немного память. Что ты сказал Соне на прошлой неделе? Ах! Извини. Извини. Я только что вспомнил, что вы с ней вообще не разговариваете.
Я продолжаю оставаться невозмутимым, но внутри у меня уже горит огонь, и я не знаю, справлюсь ли с ним.
– Мы разговаривали, но очень мало, – отвечаю я.
– Ты думал, Соня уйдет к тебе, да?
– Я никогда об этом не думал.
– Молодые. Молодые вы еще. Несерьезные люди. Вы обабились, не понимаете женщин. Как, ты думал, поступит Соня? Думал как?
– Мне ничего от нее не надо, правда.
– Скоро ты вылетишь отсюда со своими глупостями. Когда закончится месяц. Ножками на улицу. Мы закрываемся. Но до того, чтобы все было в ажуре, понял, нет?
Я соглашаюсь, надеясь, что эти пытки скоро закончатся. Не хочется думать о том, что такое могла сказать ему Соня, так как, что бы она ему ни сказала, самым болезненным для него была бы правда.
Он смотрит на меня, не зная, как бы отстегать меня еще, надевает пальто и направляется к двери. Но прежде чем открыть ее, поворачивается и говорит:
– Я не собираюсь читать тебе проповедей. Я тебе не отец, но ты избрал плохой путь, самый плохой из всех – решил охмурить меня.
У меня не хватило смелости защищаться. Наверное, надо было сказать что-нибудь в свое оправдание, но я сдержался и поэтому был рад всему, в чем бы Соня меня ни обвинила. Тут же мне приходит на ум, что женщине в пальто с большими лацканами придется с нового месяца ходить значительно дальше в поисках своих видеокассет и что у нее не будет достаточного доверия к другим людям, чтобы попросить то, что ей нужно.
Без пятнадцати тысяч Эду и без этой работы единственное, что мне остается, – это воображаемый видеоклуб, который мне, возможно, подарит доктор Ибарра. Пока я решаю ничего не говорить матери. Меня вполне устраивает призрачный покой, в котором я ее нахожу, возвращаясь домой, проделав пешком весь путь от «Аполлона» до дома.
– Мне не нравится, что ты ходишь пешком ночью по неосвещенным улицам. С каждым днем ты все меньше испытываешь страх, и это плохо.
– Как дела с домами? – спрашиваю я ее.
– На пляже в районе Коста-Брава нашли труп, который мог бы быть трупом Эдуардо, – говорит мать. – Звонил его отец. Ему хотелось бы поговорить с тобой.
– Я устал, – отвечаю я. – Сегодня не хочу ничего слышать об Эдуардо.
Я разваливаюсь на диване, мать подходит ко мне и гладит по голове. Я принимаю эту ласку скрепя сердце, чего она не замечает, потому что теперь замечает лишь то, что ей хочется замечать.
– Ты правильно поступаешь, сын. Я не хочу, чтобы на тебя давили. Каким бы большим другом Эдуардо ты ни был, не в твоих силах вернуть его им.
Если бы не гнусавость в голосе матери, меня порадовала бы логичность ее суждения. Она приближает свое лицо к моему. Я знаю, что все любят своих матерей, и меня огорчает то, что она прислоняется своим лицом к моему, не имея причины заставлять меня сомневаться в моей любви к ней.
– Не могу себе представить, чем мог заниматься Эдуардо в районе Коста-Брава, – говорю я, поднимаясь с дивана, чтобы держаться на почтительном расстоянии.
– Ну и что с того, – говорит она. – Какое значение это имеет теперь?
– Честно говоря, я сомневаюсь в том, что это тело Эдуардо. Думаю, Эдуардо не собирается появляться ни живым, ни мертвым. – При этом я думаю не столько об Эдуардо, сколько о своей новой матери, смелой и ласковой матери конца второй половины дня и начала ночи в окружении теней сада и слухов, распространяемых теми, кто находится там, вдалеке, за туманной завесой и той завесой, которой нас накрывают те, кто вершит счастливыми и несчастными судьбами. – Особой причины веселиться нет, – говорю я с оттенком упрека, потому что она весела не из-за меня и не из-за того, что происходит в жизни, которой я живу, а от своих походов в туалет и возвращений из него.
– Предпочитаешь, чтобы я была печальной?
– Нет, нормальной.
– Ты хочешь, чтобы я не была бы ни печальной, ни веселой, так?
– Мне хотелось бы, чтобы твое настроение зависело от состояния твоей души.
– Ну и что? Состояние моей души и заставляет меня быть такой. Я не понимаю, что тебя беспокоит?
– Хорошо-хорошо, – говорю я, поднимаясь по лестнице в свою комнату.
Мать смотрит на меня, изменившись в лице.
– Мне приходится думать о нас обоих. Ты этого не понимаешь? И порой мне приходится нелегко. Жить вообще нелегко. Мне не хочется, чтобы ты это услышал. Не хочется об этом говорить. Но жить нелегко. Приходить к концу дня с грузом всего пережитого за этот день. Слово «терпеть». Ты его когда-нибудь слышал? Я не хочу, чтобы ты слышал подобные слова. Ты молод, ничего не знаешь, и нет причин для того, чтобы ты это знал.
– Скажи, чего я не знаю.
– Не мне говорить тебе это. Время сделает это за меня.
В этот моменту меня возникает мысль о том, что если я когда-нибудь окажусь на грани отчаяния, то застрелюсь. И что я ни в коем случае не буду иметь детей, чтобы не показывать им свое отчаяние. Я вполне убежден в том, что буду рад, если она выйдет замуж. У меня пока нет представления о том, когда она переселится со своими наркотиками в новый дом, где ей придется искать тайники, чтобы спрятать их от глаз мужа, вооруженных очками в позолоченной оправе.