Еще Симона любила запахи этого дома; несмотря на все реконструкции, живущие здесь запахи принадлежали совсем не этому веку. В 1900-х годах Блумсбери был модным местом среди так называемых интеллектуалов — поэтов, писателей и художников. Порою ей казалось, что в какой-нибудь из щелей еще сохранился отблеск прошлого, и, заглянув туда, она увидит, как в комнате, уставленной свечами, разговаривают, смеются и спорят эти люди — хотя нет, в те времена свечами не пользовались, ведь было газовое освещение. Это совсем не так романтично.
И все же было бы интересно проследить историю здания, узнать о людях, которые здесь жили, когда в этом доме были квартиры. Можно было бы сделать небольшую выставку на эту тему: может быть, удалось бы найти и отреставрировать старые фотографии. Интересно, у Гарри
Фитцглена есть доступ в архив газет и фотоагентств? Может, попросить Анжелику, чтобы она поговорила с ним? Обычно Анжелика с энтузиазмом берется за все, что касается галереи, но она может не захотеть обсуждать свои планы с малознакомым человеком.
Симона украдкой рассматривала Анжелику. Сегодня на ней были новые очки с огромными стеклами в черепаховой оправе. Анжелике не нужно носить очки, это просто часть нового имиджа. В них она похожа на очень сексуальную оксфордскую преподавательницу, подумала Симона. Пожалуй, только Анжелика способна выглядеть необычайно сексуальной и в то же время предельно серьезной. Симоне вдруг захотелось сделать ее портрет, попытаться запечатлеть эту ее особенность. Интересно, а Гарри Фитцглен тоже заметил в Анжелике эти две стороны, когда пригласил ее на свидание? А если заметил, то какая из них привлекла его больше? Сексуальная, разумеется. Как и любого мужчину.
А может, и нет. Он куда более умен, чем пытался показать в разговоре с нею, и куда более проницателен. Симона сразу же это почувствовала, даже если не принимать во внимание эту цитату из Шекспира. Он увидел темноту в мраке Мортмэйн. Впрочем, ее заметил бы любой человек более-менее нормальным зрением. Но вопрос, который он задал Симоне — про то, видит ли она темную сторону вещей, — этот вопрос означает многое. Никому, кроме него, еще не удавалось ощутить присутствие этой темноты внутри ее собственного разума.
Никто не знал про маленькую девочку, которая следит за ней.
Ей было всего четыре года, когда эта внутренняя темнота появилась впервые, а около пяти она начала понимать, откуда она приходит.
Вторая маленькая девочка, человечек, которого никто никогда не видел и не слышал, была спрятана внутри Симоны. Симона не знала ее имени и называла просто девочкой.
Сначала это было совсем не страшно. Симона даже не знала, что у других людей нет такого невидимого друга.
Ей нравилось, что рядом всегда есть эта вторая девочка, нравилось разговаривать с ней, слушать ее чудесные истории. Она вообще любила слушать всякие истории, например, когда вслух читали книжки — хотя не все умели правильно читать истории из книжек.
Мама всегда читала правильно. Симона любила слушать мать, смотреть, как она читает. У нее был очень нежный голос, все считали ее тихой и мягкой. В школе часто говорили: боже, у тебя такая чудесная мать, разве что немного слабохарактерная. Но на самом деле характер у нее был достаточно твердый, чтобы поддерживать существующие в их доме правила: не смотреть слишком долго телевизор, делать уроки, ложиться спать не позже семи — правда, все говорили, что так ведут себя и другие матери. Симоне очень повезло, что у нее не было утомительных родственников, с которыми пришлось бы вести себя по строгим правилам, — всех этих кузин, которые остаются ночевать и требуют уступить свою постель, дядюшек, которые слишком много пьют, или тетушек, которые постоянно ссорятся. Нет ничего хорошего в том, чтобы жить в большой семье.
Хотя Симона хотела, чтобы ее семья была немножечко больше, и обрадовалась, когда девочка сказала: «Теперь мы с тобой будем одной семьей».
Вторая девочка жила не так, как Симона. Она совсем не ходила в школу, хотя часто готовила какие-то уроки и что-то учила наизусть. Все это Симона узнала не сразу, общая картина складывалась из фрагментов, внезапно возникающих перед глазами по ночам, когда она не могла заснуть и слушала голоса, доносящиеся из телевизора внизу, — слишком тихие, чтобы понять, о чем говорят. Она всегда чувствовала, когда появляется девочка: внутри возникало ощущение неясного беспокойства, словно порыв ветра, вызывающий рябь на поверхности воды.
Однажды она попыталась нарисовать девочку. Это оказалось намного легче, чем она ожидала, настолько легче, что ей стало страшно. С каждой линией лицо девочки все четче и четче проявлялось на рисунке, словно она слой за слоем стирала пыль с закопченного старого зеркала.
Девочка смотрела теперь прямо на нее. У нее лицо сердечком, подумала Симона, должно быть, она очень симпатичная. Но она совершенно не казалась симпатичной. У нее были такие хитрые глаза, что Симоне стало не по себе. Сначала рисунок ей понравился, но когда она рассмотрела выражение глаз, то скомкала листок и тайком, пока мама не видела, выбросила его в мусорную корзину. Но даже это не избавило ее от ощущения, что глаза по-прежнему смотрят на нее снизу — сквозь картофельные очистки и мокрые чайные листья.
Из дневника Шарлотты Квинтон
30 ноября 1899 г.
Эдвард обратил мое внимание на то, что, если подсчеты верны, близнецы родятся как раз 1 января 1900 года. Он думает, что это хороший знак. Он даже дошел до того, что позволил себе заметить, что помнит ту мартовскую ночь после моего дня рождения; видимо, он считает это очень волнующим. Вообще-то все вокруг сейчас стали очень внимательны ко мне. Если так и дальше будет продолжаться, это будет просто чудо Господне.
Начало нового года и нового века — начало двух новых жизней, говорит Эдвард, довольный своим остроумием. И с увлечением добавляет: может быть, уже в новом доме, как я и хотел. Там, в Далвиче, есть несколько очень милых вилл.
Когда ходила утром за покупками, видела у Хатчарда последнюю книгу Флоя. Это был неприятный сюрприз — вся витрина уставлена этими книгами, особенно потрясло меня то, что в центре повесили фотографию Флоя. У него было такое лицо, словно в студию фотографа его затащили силой. Очень грустно идти мимо портрета бывшего любовника, который сердито глядит на тебя из витрины Хатчарда.
Пришла домой и сразу закрылась в спальне, сказав Эдварду, что мне нехорошо и кружится голова. Было ужасно неловко, когда он вызвал доктора Остина, поскольку мне пришлось описывать несуществующие тошноту и головокружение.
Пришлось выдержать долгое и мучительное обследование. Правда, доктор Остин вел себя очень профессионально и благовоспитанно. Что ж, может быть, это отучит меня лгать. Он осматривал меня, измерял мне бедра, задавал вопросы, а потом с очень серьезным видом сказал: ах, вам не о чем волноваться, миссис Квинтон, я пришлю вам микстуру от тошноты.
Мама Эдварда пришла сегодня на ужин (третий раз за этот месяц!), и, следовательно, мне пришлось выслушать еще одну проповедь. В этот раз она внушала мне, что я слишком много развлекаюсь и слишком часто езжу в город, а в моем положении отдых совершенно необходим. Сказала ей, что через несколько сотен лет наука найдет менее сложный и грязный способ производства себе подобных, за что меня обвинили в дарвинизме и неподобающих литературных пристрастиях, а также в том, что я не слежу за домом. В качестве примера был приведен не совсем удавшийся десерт, а томатный соус был объявлен слишком кислым. Неудивительно, что меня тошнит, раз на моем столе такие блюда… И так далее и так далее.
Легла спать в плохом настроении. Не куплю книгу Флоя, ни за что не куплю…
Позже
Послала к Хатчарду за книгой Флоя, поскольку лучше прочитать ее до того, как кто-то начнет о ней рассказывать, пытаясь меня смутить. Всегда подозревала, что у Уиверн-Смит свои счеты с Флоем, уверена, что, заводя разговор за обеденным столом, она всегда заранее имеет в виду какую-то гадость. Мама Эдварда говорит, что она красит волосы — Клара Уиверн-Смит, а не мама Эдварда. Меня это совершенно не удивляет, хотя непонятно, откуда мама Эдварда знает об этом.