Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«Глухоту свою она тщательно скрывала, и с лица ее не сходило выражение замкнутого достоинства. Она казалась загадочной. По вечерам в домике Вихровых собирались Радлов, Милашевский, Ходасевич и я и играли с обеими сестрами в „почту Амура“. Женя очень нравилась Ходасевичу, и он не отходил от нее. Он читал ей стихи, рассказывал о своих ссорах с Брюсовым, Андреем Белым, о своих отношениях с издательством „Гриф“ и журналом „Весы“. Она слушала его молча, с загадочной полуулыбкой на величавом лице. <…> Она, конечно, ничего не слышала, а если бы и слышала, то не поняла бы» [449].

Судя по всему, Анна Ивановна не была свидетельницей этого странного флирта. Может быть, дело происходило уже после ее отъезда в Петроград, в двадцатых числах августа; Ходасевич с Гарриком оставались в Вельском Устье еще несколько недель. Чуковский утверждает (и это подтверждается процитированным уже письмом Ходасевича Борису Диатроптову), что Женя Вихрова — прототип героини стихотворения Ходасевича «Лида». Но несчастная глухая девушка, которую описывает мемуарист, совсем не похожа на загадочно-просветленную блудницу, которая «Ангелу Паденья свободно руку отдала». Другое, не менее замечательное стихотворение Ходасевича, датированное 31 декабря 1921 года, но отразившее впечатления этих осенних недель, так и называется — «Бельское Устье»:

…Здесь аисты, болота, змеи,
Крутой песчаный косогор,
Простые сельские затеи,
Об урожае разговор.
А я росистые поляны
Топчу тяжелым башмаком,
Я петербургские туманы
Таю любовно под плащом,
И к девушкам, румяным розам,
Склоняясь томною главой.
Дышу на них туберкулезом,
И вдохновеньем, и Невой,
И мыслю: что ж, таков от века,
От самых роковых времен,
Для ангела и человека
Непререкаемый закон.
И тот, прекрасный неудачник
С печатью знанья на челе,
Был тоже — просто первый дачник
На расцветающей земле.
Сойдя с возвышенного Града
В долину мирных райских роз,
И он дыхание распада
На крыльях дымчатых принес.

Своеобразие этих строк, конечно, не в противопоставлении растленного и любимого города сельской невинности (поразительно, однако, как быстро Ходасевич почувствовал себя петербуржцем, сжился с мифологией и мистикой невской столицы) и даже не в смелости, с которой библейское и космическое поставлено в ряд с бытовым (Люцифер-дачник). Необычна сама картина мира, встающая за этими строками: не то чтобы «древний мрак» и «горний воздух» были неотличимы, но свет, доступный избранным, становится разъедающей тьмой, войдя в детский, невинный, мышиныймирок «малых сих». Это очень важная сквозная идея миросозерцания Ходасевича.

Поскольку формально пребывание «на даче» было не отдыхом, а командировкой, Ходасевичу пришлось разок съездить в Порхов и провести занятие в литературной студии при местном отделе народного образования, каковая «оказалась десятью или двенадцатью юношами и девушками, явно буржуазного происхождения. Попросту были это гимназисты и гимназистки. В иное время составили бы они кружок для самообразования, каких бывало много» [450]. Студийцы были поклонниками акмеистов; Ходасевича расспрашивали про Гумилёва, Ахматову и Мандельштама; его собственных стихов, видимо, не знали. По ходу дела поэту пришлось присутствовать на совещании коллегии наробраза и полюбоваться на нелепо-колоритных провинциальных коммунистов.

Тем временем из «града» приходили мрачные известия. Еще 4 августа из Пскова Ходасевич, несмотря на все тамошние невзгоды, успел отправить Андрею Белому, с июня находившемуся в бывшей столице, записку с вопросом о здоровье Блока: уж очень взволновало его сообщение Павлович. Ответ, полученный уже в десятых числах, содержал скорбную новость: «Дорогой Владислав Фелицианович, приехал лишь 8 августа из Царского: застал Ваше письмо. Отвечаю:

— Блока не стало. Он скончался 8 августа [451]в 11 часов утра после сильных мучений: ему особенно плохо стало с понедельника. Умер он в полном сознании. Сегодня и завтра панихиды. Вынос тела в среду, 11-го в 10 часов утра. Похороны на Смоленском кладбище.

Да!

— Что ж тут сказать? Просто для меня ясно: такая полоса; он задохся от очень трудного воздуха жизни; другие говорили вслух: „Душно“. Он просто молчал, да и… задохся.

Эта смерть для меня — роковой часов бой: чувствую, что часть меня самого ушла с ним. Ведь вот: не видались, почти не говорили, а просто „бытие“ Блока на физическом плане было для меня как орган зрения или слуха; это чувствую теперь. Можно и слепым прожить. Слепые или умирают,или просветляютсявнутренно: вот и стукнуло мне его смертью: пробудисьили умри: начнисьили кончись. <…>Он был поэтом, т. е. человеком вполне,стало быть: поэтом любви (не в пошлом смысле). А жизнь так жестока: он и задохся.

Эта смерть — первый удар колокола: „поминального“,или „благовестящаго“.Мы все, как люди вполне, „на роковой стоим очереди“: „погибнуть, иль… любить“.Душой с Вами. Б. Бугаев» [452].

Понятно, что значила смерть Блока для Андрея Белого: жизни поэтов были связаны так тесно, так непоправимо, несмотря на все расхождения. Как отреагировал на эту страшную весть Ходасевич? Вот цитата из его письма Владимиру Лидину от 27 августа 1921 года:

«Знаете ли, что эта смерть никак не входит в мое чувство, никак не могу ощутить,что нет Блока, — и не могу огорчиться. Умом понимаю — и просто душит меня злоба, — а огорчения здесьне чувствую. Должно быть, почувствую в Петербурге. Знаете ли, что живых, т. е. таких, чтоб можно еще написать новое, осталось в России три стихотворца: Белый, Ахматова да — простите — я. Бальмонт, Брюсов, Сологуб, Вяч. Иванов — ни звука к себе не прибавят. Липскеровы, Г. Ивановы, Мандельштамы, Лозинские и т. д. — все это „маленькие собачки“, которые, по пословице, „до старости щенки“. Футурспекулянты просто не в счет. Вот Вам и все. Это грустно. (Так называемая пролетарская поэзия, как Вам известно, „не оправдала надежд“: села на задние ноги.) Особенно же грустно то, что, конечно, ни Белому (как стихотворцу), ни, уж подавно, Ахматовой, ни Вашему покорному слуге до Блока не допрыгнуть» [453].

Если бы не последняя грустная фраза, этот текст может показаться кощунственным: как будто над свежей могилой великого поэта Ходасевич примеряет его тогу да меряется с живыми современниками. И мерка эта странна. Неудивительно, с учетом вкусов Ходасевича, что и Хлебников и Пастернак — и уж тем более Маяковский — проходят в общем ряду «футурспекулянтов», что Гумилёв не упомянут вовсе (его уже два дня тоже не было в живых, но Ходасевич о том не знал); страннее отсутствие Цветаевой, Кузмина, Клюева, Есенина… Шокирует отзыв о Мандельштаме, которого Ходасевич приравнял к Липскерову и тогдашнемуГеоргию Иванову — «маленьким собачкам». Но Мандельштама-поэта Ходасевич оценил лишь по выходе «Tristia». А кто — большой? кто — живой? Ахматова? Да, это понятно. Андрей Белый? Он только что написал «Первое свидание», блестящую автобиографическую поэму, и казалось, его дар стоит накануне нового расцвета — но на самом деле это был последний взлет Белого-поэта. Ходасевич в июльском письме Гершензону с восхищением отзывался о поэме и о ее авторе: «Пришел, прочитал, наговорил — и опять столько наколдовал вокруг себя, сколько один он умеет» [454].

вернуться

449

Чуковский Н. К.Что я видел. М., 2005. С. 109–110.

вернуться

450

Ходасевич В.Поездка в Порхов // Ходасевич В.Избранная проза: В 2 т. Т. 1.С. 156.

вернуться

451

На самом деле 7-го.

вернуться

452

Впервые опубликовано Ходасевичем в «Современных записках» (1934. Кн. LV. С. 257–258). Цит. по: СС-4. Т. 4. С. 646.

вернуться

453

СС-4. Т. 4. С. 435.

вернуться

454

СС-4. Т. 4. С. 429.

85
{"b":"162198","o":1}