Счет имен молодых русско-парижских поэтов шел на десятки: вспомнить хотя бы Анну Присманову, ее мужа Александра Гингера, Виктора Мамченко, Вадима Андреева. Немало было и прозаиков. В 1926 году была предпринята первая попытка объединения: возник журнал «Новый дом», в редколлегию которого, наряду с Кнутом, Терапиано и Всеволодом Фохтом, на какое-то время вошла и Берберова. Молодым авторам удалось привлечь в свое издание мэтров (Ходасевич напечатал там статью «Заметы» о трагических судьбах русских писателей и стихотворение «Бедные рифмы»), но это оказалось роковым — старшие писатели, прежде всего Мережковские, оттеснили молодежь, использовав их журнал как свою трибуну. После третьего номера они и вовсе перехватили «Новый дом», переименовав его в «Новый корабль» и поручив редактирование своему молодому другу и секретарю Владимиру Злобину.
Вскоре настало время размежевания. Возникла группа «Перекресток», выпустившая в 1930 году два тома одноименного альманаха. Особенностью этой группы было то, что часть ее членов — Кнут, Смоленский, Терапиано, Юрий Мандельштам, Георгий Раевский (младший брат Оцупа) — находилась в Париже, а другая часть — Илья Голенищев-Кутузов, Алексей Дураков, Екатерина Таубер — в Белграде. Ходасевич хвалил этих авторов за «резкое отмежевание от людей, отравленных трупным ядом футуризма», но отмечал их зависимость от непосредственных предшественников. Эпигонство было проклятием второго поколения эмиграции, которое было и последним поколением Серебряного века. Впрочем, эта проблема стояла и перед их товарищами в метрополии. Источники подражания были отчасти теми же, отчасти другими; но и там,и здесьмолодежь оказывалась между Сциллой подражательства и Харибдой дикости, бескультурья. Формы, которые принимали эти опасности, были различны, разным было и соотношение между ними, и возможные способы реакции на них. Но было и общее.
Авторитет Ходасевича в русском литературном Париже трудно переоценить. Были, однако, группы и кружки, с которыми у него сложились отношения неприязненные. Что бы сам он ни говорил и ни писал, врагом его был не один только Куприн. Так, к 1926 году относится конфликт Ходасевича с представителями движения евразийцев. Это идейное течение, генетически связанное с поздним славянофильством, получило большое влияние в эмиграции в 1920-е годы. Евразийцы (князь Николай Трубецкой, Петр Сувчинский, Петр Савицкий) исходили из того, что «европейская культура не есть нечто абсолютное… а лишь создание ограниченной и определенной этнической или этнографической группы народов» [629], что у России есть собственный исторический путь, что судьба русского народа тесно связана с судьбой его тюркских соседей по Восточно-Европейской равнине. В политическом смысле их целью было «идеократическое государство» со смешанной экономикой («система государственно-частного хозяйства»). В отношении большевистской идеологии евразийцы занимали позиции, близкие к сменовеховским.
В середине 1920-х годов к евразийскому движению примкнули критик князь Дмитрий Петрович Святополк-Мирский, сын царского министра внутренних дел (в 1904–1905 годах), поэт-царскосел, деникинский офицер, профессор Лондонского университета, сотрудник элиотовского журнала «Criterion» — на редкость богатая биография! В качестве евразийца Святополк-Мирский выступил инициатором издания альманаха «Версты». Соредакторами его были философ и музыковед Петр Сувчинский и Сергей Эфрон, также увлекшийся евразийством. На страницах первого номера «Верст» наряду с произведениями эмигрантских авторов (Цветаевой, Шестова, Ремизова) важное место занимали перепечатки ранее опубликованных произведений советских писателей (Пастернака, Сельвинского, Бабеля, Артема Веселого, Есенина). Критика была представлена, в частности, обзором вышедших номеров «Современных записок», принадлежавшим перу Святополк-Мирского. Авторов этого журнала бывший царскосел оценивал очень по-разному, но самые жесткие слова были сказаны именно о Ходасевиче: «маленький Баратынский из Подполья, любимый поэт всех, кто не любит поэзии» [630].
Ходасевич поднял перчатку. В XXIX книге «Современных записок» появилась его резкая статья, озаглавленная «О „Верстах“». Начинается ответная рецензия во вполне «объективном» тоне:
«Евразийцы шумели немало, провозглашая свои „утверждения“. <…> Правда, в их новизне было много старого, в их настойчивой историософичности можно было найти немало историософистики, как в самом евразийстве — налет азиатства просто. <…> Но пожалуй, и в этих шатаниях и в недомолвках было кое-что ценно: они рождались из попыток найти новую, третью позицию, перенеся русскую проблему из области политики в область культуры. <…> Наряду с опасениями, на евразийство позволительно было возлагать и некоторые надежды.
Этим надеждам наносит тяжкий удар недавно явившийся в Париже журнал „Версты“».
Наносит удар — ибо евразийцы от историософии перешли к политике. Святополк-Мирский и его сподвижники часто говорят «о революции, как событии, полагающем острую грань между прошедшим и будущим России». Но что именно разумеют они под революцией? — спрашивает Ходасевич. Тут следуют примечательнейшие слова, перекликающиеся с его письмом Михаилу Карповичу от 7 апреля 1926 года:
«Была февральская революция. Ее полунезамечают „Версты“ вполне презрительно.
Была эпоха октября и военного коммунизма, соблазнившая многих… романтическою мечтою о великом сдвиге, о новой правде. <…> Но и к той страшной и соблазнительной революции никто из сотрудников „Верст“ тоже касательства не имел. Одни, как, напр<имер>, Марина Цветаева, имели мужество ненавидеть ее открыто, другие — тайно. Один из редакторов, С. Я. Эфрон, с нею сражался оружием. <…>
Настала та гнусность, которую даже лживый язык Ленина не осмелился назвать революцией, а нарек ей хамское имя Нэпа. Пришла пора, когда вчерашние революционеры и „подлинные“ чекисты засели в тресты, разделяясь без остатка на бездарных хозяйственников и талантливых воров; когда раздуватели мирового пожара стали в придворных ливреях являться к королям и в лакейских фраках — к банкирам. <…> когда остатки рабочих спаиваются рыковкой и расстреливаются за забастовки. <…>
Вот тогда и явились „Версты“: на словах вместе с большевиками воспевать Революцию, про себя знать: Нэп».
Те «люди новой России», на союз с которыми евразийцы уповают, — это «нэпманы всех мастей и профессий, люди с Лениным на языке и с аршином в кармане… смесь чека и охранки, партийного клуба и дубровинской чайной, черно-красная сотня, краса и гордость любой реакции. <…> Кремлевцы ошибочно считают ее надежным тормозом при их спуске от „мировой социалистической“. Сувчинский (кажется правильнее) ожидает, что „тяга к национальному делу“ выльется у нее в славный еврейский погром». К этой последней фразе Ходасевич делает примечание: «Что не очень любезно в журнале, где один из редакторов — С. Я. Эфрон, а в числе сотрудников — Пастернак, Бабель, Л. И. Шестов и Артур Лурье». И — решительный вывод: «Разумеется, цели большевиков и Сувчинских не совпадают. <…> Но пока что — им по дороге: прочь от проклятой России Петра и Пушкина, от ненавистной интеллигенции — в азиатчину и реакцию. Этот путь они условно зовут Революцией, что очень удобно для обеих сторон».
Кажется, эта полемика — лучшее свидетельство того, насколько искренен был Ходасевич, какая внутренняя логика была в его политических метаниях. Но искренность не значит справедливость. Ходасевич допустил явные передержки по отношению к евразийцам: например, как ни оценивай идеологию Сувчинского, к еврейским погромам он не призывал, а лишь рассчитывал, что «интернациональная» большевистская элита сменится другой, «национальной». От этих обвинений, как и от утверждения, что композитор Артур Лурье, бывший начальник музыкального отдела Наркомпроса, присутствует в «Верстах» в качестве «хозяйского глаза», редакции «Современных записок» — после протеста редакции «Верст» — пришлось публично отмежеваться [631]. Во многом несправедлив поэт был и по отношению к нэповской России, которой толком не знал.