«Зачинатели так называемого акмеизма манифестировали свой выход из символизма как войну против „превращения мира в химеру“. Они хотели вернуть вещам их первоначальный, простейший смысл. Последовательный акмеизм, конечно, стал бы натурализмом, если бы, отколовшись, не захватил с собою „символический прием“. Расстаться с символическим приемом акмеисты не сумели — или не решились. Как рудимент символистской двусмысленности, „двузначимости“ реального мира, они сохранили любовь к метафоре. Этот метафоризм широко разросся в акмеизме, что вполне естественно, так как никакие другие задачи перед акмеистами не возникли. Поэзия Мандельштама — благородный образчик чистого метафоризма.
Подобно Адаму (недаром сам акмеизм порой именовался „дамизмом“), поэт ставит главною своей целью — узнать и назвать вещи. Талант зоркого метафориста позволяет ему тешиться этой игрой и делать ее занимательною для зрителя. Поэзия Мандельштама — танец вещей, являющихся в самых причудливых сочетаниях. Присоединяя к игре смысловых ассоциаций игру звуковых, — поэт, обладающий редким в наши дни знанием и чутьем языка, часто выводит свои стихи за пределы обычного понимания: стихи Мандельштама начинают волновать какими-то темными тайнами, заключенными, вероятно, в корневой природе им сочетаемых слов — и нелегко поддающимися расшифровке. Думаем, что самому Мандельштаму не удалось бы объяснить многое из им написанного. Теоретикам „заумной“ поэзии следует глубоко почитать Мандельштама: он первый,и пока только он один,на собственном примере доказывает, что заумная поэзия имеет право на существование. Сделать это ему помогли поэтический дар, ум и образованность, то есть то, чего начисто лишены были бедные „мэтры“ российского футуризма».
Контраст между этой рецензией и написанным годом раньше письмом Владимиру Лидину бросается в глаза. Блоку, до 1920 года Мандельштама не замечавшему, достаточно было услышать на большом вечере несколько стихотворений из «Tristia», чтобы оценить поэта; Ходасевичу, хорошо знавшему Мандельштама и много его читавшему, потребовалось прочитать книгу, чтобы избавиться от ничем не оправданной снисходительности. В мандельштамовской «зауми» он теперь видит путь, альтернативный (и почти враждебный) собственному, но вызывающий уважение. Ходасевич, верный традициям символизма, пытается прорваться сквозь мир вещей и слов; Мандельштам, вышедший из «земного», «материального» акмеизма, «тешится игрой вещей» и погружается в «темные тайны» словесных корней.
(Примечательно, что Ходасевич, похоже, написал пародию на «Tristia» — таковой, по всей вероятности, является его стихотворение «Аполлиназм»:
«На Лая лаем лай! На Лая лаем лаял…
То пес, то лютый пес! Поспел, посмел!» То спел
Нам Демодок, медок в устах тая. И таял,
И Маем Майи маял. Маем Майи млел.
Ты, Демодок, медок (медовый ток) замедли!
Медовый ток лия — подли, помедли лить!
Сей страстный, сластный бред душе, душе не вред ли?
Душе, вдыхая вздох, — паря, не воспарить.
Характерен уже шестистопный ямб с перекрестной рифмовкой; в данном случае это размер мандельштамовской «Соломинки», с женской рифмой на первой и третьей строках и мужской — на второй и четвертой. Из «Соломинки» же — смелые звуковые ассоциации, которые Ходасевич, естественно, утрирует. Для многих стихотворений «Tristia» характерны смешения разнородных мифологических мотивов — здесь сталкиваются Лай, отец Эдипа, и певец Демодок из «Одиссеи». И наконец, узнаваемая тема льющегося меда…)
Но если Ходасевич и в последней книге верен своему рационализму, в других отношениях он от классической поэтики отходит: неслучайно «Жив Бог!..» соседствует в «Европейской ночи» с «Петербургом», со знаменитыми строками о «советском дичке», и с «Весенний лепет не разнежит…»: признанием в любви к «какофоническим мирам». Вейдле подчеркивает даже чисто ритмическое и эвфоническое изменение поэзии Ходасевича в 1922–1923 годах: «Стих становится несравненно более судорожным, порывистым, появляются захватывающие дух ускорения ритма, нагнетания прилагательных и глаголов, ранее невозможные» [583].
Стих и голос напрягаются до предела: «каждый стих гоня сквозь прозу», поэт стремится достичь — и достигает — трудной гармонии.
7
В Париже Ходасевич и Берберова провели три с половиной месяца. В июле 1924-го их пригласила в гости двоюродная сестра Нины, Наталья Михайловна Кук, с 1915 года жившая с мужем у него на родине, в Северной Ирландии.
Тридцать первого июля, получив британскую визу, Ходасевич и Берберова отправились в Лондон, где встретились, довольно холодно, с временно находившейся там Валентиной Ходасевич, а оттуда — в городок Холивуд, в окрестностях Белфаста, куда прибыли 2 августа. Там они прожили более полутора месяцев — до 26 сентября, на — как писал Ходасевич Анне Ивановне — «подножном корме». В письме Гершензону от 6 августа он так описывает свое здешнее житье-бытье: «Дом — огромный, на краю маленького приморского городка. Большой сад, много комнат, крахмальные салфетки, автомобиль, к обеду люди переодеваются. Из окна — залив и невысокие горы, немножко похоже на Крым возле Феодосии. Тихо до странности, очень зелено, поминутно то дождь, то солнце» [584].
С Ирландией познакомиться Ходасевичу не удалось — «по незнанию языка и отсутствию гида», как писал он во второй половине августа Горькому. К тому же большая часть острова с 1921 года стала независимым государством, в которое требовалась особая виза. Впрочем, Владислав Фелицианович сумел-таки завести здесь одно литературное знакомство, причем важное — с Джеймсом Стивенсом, довольно крупным поэтом и прозаиком, а также известным гимнастом и активистом знаменитой националистической организации Шинн Фейн. 14 сентября Ходасевич в очередном письме спрашивает Горького, не подойдут ли для «Беседы» прозаические произведения Стивенса — «мистико-фантастические повести (очень кельтские)» и воспоминания о пасхальном восстании 1916 года. От Стивенса он мог услышать имена Уильяма Батлера Йейтса и Джеймса Джойса (с последним Стивенса связывала близкая дружба); но их разговор шел либо через переводчика, либо на том французском, на котором в состоянии были изъясняться собеседники, и едва ли он был особенно содержательным.
Самым сильным впечатлением Ходасевича от Ирландии стало посещение верфей Белфаста — вторых по величине в мире. Эти верфи были описаны им несколько месяцев спустя в очерке «Бельфаст», напечатанном 25 мая 1925 года в «Последних новостях»:
«Это целый город: в нем свои улицы, свои рельсы, по которым ползут поезда вагонов и вагонеток. Поразительно в нем разнообразие строений: кирпичные, каменные, деревянные, приземистые и низкие, то лишенные окон, то вовсе как бы стеклянные — все они резко разнятся друг от друга и внутри, и снаружи. Поразителен грандиозный размах и замысел этого города, похожего на самостоятельную республику. Здесь есть все нужное для ее своеобразной жизни, и все вырабатывается тут же. Здесь — свои мастерские, вырабатывающие все детали судов, от железных балок и скреп до фасонистых кресел и курительных столиков красного дерева. И в соответствии с разнообразием заданий — разнообразно, пестро, причудливо высятся разноликие здания, разнофасонные, высокие, низкие, толстые, тонкие трубы, выпускающие то дым, то пар, безмолвные и пыхтящие, свистящие и посапывающие. Лес труб, толпы каких-то башен и вышек, то каменных, то железных, то сплошных, то сквозных, точно сплетенных из проволоки. За ними и между ними — подъемные краны, лебедки, мосты, приземистые сараи, и снова какие-то башни, вышки, стеклянные купола и железные конуса. А где-то вдали — гигантские кубы лесов, окружающих строящиеся корабли, и оттуда — какой-то певучий металлический звон и жужжание.