На середине реки я повернулся на спину. Если плыть в таком положении долго-долго, успокаивая дыхание, приноравливаясь к ритму взбегающих друг на друга волн и непрестанно смотреть в небо, то создается впечатление полного покоя. Будто легкая тень от облачка лежит на шелестящих, лепечущих что-то между собой волнах.
В таком бесчувственном забытьи течение реки могло унести далеко. Поэтому в скором времени я перевернулся на грудь и пошел саженками к берегу.
На него я выбрался приятно усталым; ребята решили размяться и гонялись друг за другом, мутя воду, а Пончик, вечно ему не везло, сидел на мелководье и со скорбно-несчастным лицом рассматривал ногу, которую порезал ракушкой. Рядом стоял четвероклассник Колька Головастик, никого и ничего на свете не боящийся, и с блаженным видом смолил окурок, подаренный ему расстроенным Пончиком.
Прежде чем улечься на песок, я бросил еще раз взгляд на ребят: Пятак довольно гоготал, оседлав, как коня, нерасчетливо вынырнувшего около него Косыря, который не на шутку захлебывался в мутной воде… «Мужские игры на открытом воздухе», — кажется, так назывался один из фильмов, шедших в нашем клубе.
Вечером первой с работы пришла мать. Наскоро перекусив и с привычной беззлобностью отругав меня за то, что бездельничаю и лодырничаю, вместо того чтобы повторять по истории «трудные места», она стала собирать в дорогу мои вещи. Еще раз заставила посмотреть: все ли необходимые документы я взял, ничего не забыл?
Бабушка, сурово поджав губы, сидела на своей кровати и молча, с философским спокойствием, наблюдала наши сборы.
Около восьми к нам пришли тетя Лариса, сестра матери, и еще одна бабушка, со стороны матери, Клава, начавшая тут же с порога давать советы: как вести себя в городе, с кем дружить, кого избегать, во сколько часов укладываться «баю-бай»…
Отец приехал, когда его уже не ждали. Мать, как только он вошел в дом, сразу недовольно заворчала: сын уезжает, а его носит неизвестно где. Отец не стал вступать в пререкания, поужинал, потом, минут пять послушав неумолчное стрекотание женщин, вышел на крыльцо покурить.
Мне эти наставления тоже порядком надоели, и я незаметно выскользнул из дома По давней привычке забрался в отцовский автобус, где так необыкновенно сладко пахло бензином.
На горизонте бурые облака затягивали последнюю малиновую полосочку заката. Около клуба уже загорелась на высоком столбе яркая лампочка под жестяным абажуром, из двери также сочился свет…
Я оказался невольным свидетелем, как на крыльце дома Нилиных показались две фигуры: одна Тонина, ну а вторая… легко можно было догадаться. Я опустил голову на руль, уперся лбом в руки, чтобы не видеть, как они в обнимку пойдут к клубу и… неожиданно просигналил.
Я понял, что осиротел. Душа жаловалась, стонала, плакала от одиночества. И то, что я сидел один, спрятавшись ото всех, ненавидя всех, вдруг придало мне странное спокойствие, внесло в душу умиротворенность: я как бы понял, что никогда и ни над кем не буду иметь власть, кроме как над самим собой. Я свободно и расслабленно откинулся на спинку сиденья и как-то особенно остро принял в себя и эту смутно-тревожную ночь, и пыльную тишину автобуса, и косой луч света, падавшего из окна дома на голубую траву около фундамента…
Вспыхнул рубиновый светлячок папиросы отца. Он постоял у калитки, посмотрел на деревню, на звезды в ночи, на лес за рекой, на автобус, на меня и ушел спать.
А я еще долго сидел в автобусе, до тех пор, пока не позвала мать: надо хоть немного поспать, в три часа утра мы должны ехать на вокзал, в город.
Июльские звезды появились отчетливой татуировкой на бесконечном теле неба.
Глава вторая
И снова пришло утро с шаловливым беспризорным ветерком, и я, невыспавшийся, вялый, стоял вместе с матерью на перроне незнакомого Алешинска. Свежий воздух делал примочки моему помятому лицу — в вагоне была духота, и я всю ночь не мог заснуть…
Минут пять мы постояли у здания вокзала, обвыкаясь и ожидая, когда толпа приехавших, вытекшая длинными ручейками из восемнадцати вагонов, немного поредеет, перехваченная тупорылыми троллейбусами, пузатыми автобусами, юркими такси, затем я подошел к высокому и худому милиционеру и спросил, как проехать к университету.
Он объяснил, не меняя спокойно-брезгливого выражения лица, печально разглядывая меня и поддерживая рукой пенал-рацию, на тонком ремешке переброшенную через плечо.
Усадив мать в автобус, я встал около нее, зажав в ногах небольшой кожаный чемодан, в котором находились все мои принадлежности. Мать все пыталась поставить его себе на колени, но я не давал. Только в тысячный раз подумал о том, что с матерью лучше никуда не ездить — всего боится, всего опасается: как бы что не вышло, как бы не забыть, не потерять, не оставить… Жаль все-таки, что отец не поехал, не отпустили с работы, с ним значительно проще, никаких дерганий, никакой мнительности…
Мать в молодости была красавицей. У нас в семье сохранились фотографии тех лет. Особенно мне нравилась одна: мать с несколько напряженным лицом стояла в безлиственном саду, держалась неестественно (видимо, по желанию фотографа) рукой за ветку. Но такой очаровательно юной и трогательной была она в длинном, почти по щиколотки, старомодного фасона осеннем пальто и в миниатюрных ботиках, отделанных поверху мехом, что я даже хвастался — носил это фото в школу, и девчата только ахали и спрашивали: не сохранились ли пальто и ботики. А Тоня, кстати, даже заметила, что моя мать похожа на королеву. И в самом деле, в том тонком молодом лице сельской девушки, мать которой работала дояркой в колхозе, а отец трактористом в МТС, чувствовались утонченность, изысканность, совершенно не свойственные вроде бы простой крестьянке. Наверное, мать быстро сдала, потому что сейчас от той красоты почти ничего не осталось: кожа пожелтела, сделалась дряблой, а нервная утонченность превратилась в болезненную мнительность. Что было — то прошло. Но ведь было!
Мы с ней вечно цапались. Уж очень она любила вмешиваться в мои личные дела. Даже когда с Тоней дружил, и то неустанно капала на мозги: «Не пара она тебе!» А почему «не пара» — и не думала объяснять. Все уши прожужжала нравоучительными речами, и слишком нервно реагировала на мои возражения. Как-то приучила она себя не слушать доводов другого человека, убедила себя в том, что хорошо изучила жизнь, — и я вскоре понял, что лучше с ней не спорить. В противном случае мы с ней заводились с полуоборота.
Мы вышли из автобуса напротив многоэтажного конусовидного здания. «Ты не ошибся?» — тут же недоверчиво спросила мать, но я лишь молча и снисходительно кивнул в сторону плаката, прикрепленного у входа. Он призывно обращался ко всем: «Приемная комиссия находится на первом этаже».
Внутри с десяточек, не больше, молодых людей толпились у столиков, над которыми висели таблички с названием того или иного факультета. Мы прошли в самый конец, пока не увидели — «исторический факультет». Я хотел было сказать матери, чтобы подождала меня в сторонке, но, взглянув на ее решительное лицо, понял, что от нее не избавиться.
Впереди нас стояло человека три. Я стал последним после девушки в пестром сарафане. Мать вполголоса восхитилась ее косой, тугой, светло-каштановой.
Документы у абитуриентов принимала толстая женщина в темных очках. Когда подошла очередь девушки, женщина молча протянула широкую ладонь.
В этот момент мать отвлекла меня каким-то вопросом типа: «Ты ничего не забыл, все хорошо проверил?» — и пока я отвечал ей в том же духе: «Ничего не забыл, все проверил», — то, естественно, не расслышал, что сказала женщина, а только увидел сразу расстроенное лицо девушки. Упавшим голосом она спросила:
— Неужели это так важно? Может быть, я потом представлю эту справку?
— Нет, без нее мы документы не возьмем, — сухо заметила женщина, выжидательно повернув в нашу сторону темные очки. — Ничего страшного, время еще есть, успеете…