— Мы пойдем к декану нашего факультета, — тихо произнесла Катя, когда мы зашагали рядом, направляясь по тротуару вверх, за студенческую столовую. — К Сергею Дмитриевичу Черенцову. Ты хотя бы раз видел его?
— Нет. Я лишь знаю, что он болен. Слышал от ребят…
— Да, болен, — повторила Катя и, помолчав минуту, проговорила словно бы себе самой — А я его с детства знаю. Он часто у нас бывал. Дружил с отцом…
Скрученный ветром воздух втирался в наши лица, насильно вдавливал во все поры кожи едкую сырость, легкий дымок озноба, горчичный запах расползающегося нечистого снега; все перемешалось в адской кухне ненастья и подступало к нам со всех сторон: невольно мы прижимались друг к другу, но я так и не решился взять Катю под руку…
Пройдя два квартала, мы завернули за высотное здание универсального магазина и за его широкой спиной обнаружили двухэтажный деревянный особнячок, наверное, построенный еще в прошлом веке — так резко отличался он от всего, что было налеплено рядом в современном духе.
А этот теремок — в самобытном исполнении — похож был на наивного ребенка, попавшего в компанию взрослых, омраченных чем-то и не видевших, что у них под ногами кто-то путается.
Внутри властвовал теплый запах уюта: чистота и свет сразу же прильнули к нам, озябшим и хмурым; стены, отделанные понизу светло-коричневыми, орехового цвета панелями, создавали впечатление некоторой помпезности.
Квартира Черенцова была на втором этаже, мы поднялись по слегка поскрипывающей, своеобразной конструкции лестнице, и Катя нажала на круглую кнопку звонка.
За дверью громко залаяла собака. Я невольно отступил — в детстве меня напугала немецкая овчарка, я тогда сидел в песке и не заметил, как она подошла со спины; потом долго меня водили к деревенской знахарке, и хотя я перестал кричать по ночам, но бессознательный страх все-таки остался, и я старался избегать собак.
Дверь приоткрылась, мы увидели худую, высокую женщину с привычно-измученным лицом. На ней было серое простое платье.
— А, Катенька! — радостно воскликнула женщина, увидев Башкирцеву. — Вот умница какая, зашла! Ну, ну, Пеночка, это же свои, — добродушно заметила она собаке, порывавшейся выбраться из-под ее руки и облаять нас. — Иди-ка на свое место. Иди, дружок, видишь, человека напугал.
И женщина ободряюще улыбнулась мне. Собака нехотя повиновалась.
Мы сняли пальто. Я невольно прижимался к стене, ожидая, что собака может неожиданно выскочить из другой комнаты: ничего не мог с собой поделать, так глубоко сидело во мне воспоминание о том детском страхе, который пришлось пережить.
— Как Сергей Дмитриевич? — спросила Катя и протянула женщине пакет. — Вот здесь то, о чем вы просили. Папа достал.
— Спасибо, большое спасибо, — вытолкнула из себя благодарность женщина, и на глазах ее появились слезы. — Что бы мы без вас делали, Катенька…
— Да бросьте, Надежда Петровна, — нахмурилась Катя. — Мы бы любое лекарство достали, только б Сергею Дмитриевичу помогло.
Я потихоньку огляделся. В узенькой сумрачной прихожке негде было развернуться.
У двери ровными рядами, как солдаты на параде, выстроились ботинки, туфли, сапоги… Почти над самым полом висел дамский, без рамы, поцарапанный и побитый изрядно велосипед, чуть ли не дореволюционного выпуска — по крайней мере, я видел такой впервые. Здесь же нашел себе приют круглый стол, укрытый, как горы снегом, неровной лавиной старых газет и журналов, готовой в любой момент обрушиться под ноги. Рядом со столиком, вправо от него — двухстворчатая с матовыми стеклами дверь, влево — тоже дверь, но глухая; именно за ней скрылась собака.
— Вы проходите, — кивнула на стеклянную дверь Надежда Петровна. — Сергей Дмитриевич очень вам обрадуется. Он каждый день о тебе вспоминает, Катенька… А я пойду чай вам заварю, с шиповником, помнишь, как ты его любила, когда маленькой была? — сказала с грустной улыбкой женщина (Катя со вздохом опустила голову) и, бесшумно и плавно переставляя ноги, исчезла за дверью, откуда не преминул показаться нос Пеночки.
Катя, чуть помедлив, протянула руку к стеклянной двери.
Комната, в которую мы вошли, составляла контраст мрачной прихожей: простор, высота, бледно-голубые обои. Единственное окно тянулось вверх, четвертовав себя рамой. Около него стояла обыкновенная железная кровать.
В ней приподнялся на локтях человек со старым изможденным лицом желтовато-землистого оттенка.
Катя сделала порывистое движение:
— Да вы лежите, Сергей Дмитриевич, лежите, мы сейчас подойдем…
— Ах, Катя, Катя, — с легкой укоризной произнес Черенцов; его слабый, слегка шипящий, как старая пластинка, голос медленно угас, растаял в душном воздухе комнаты, в которой и мебели-то почти не было, не считая большого широкого книжного шкафа с полуоткрытой дверцей: наверное, сюда совсем недавно заглядывали.
Я почувствовал себя неуютно в сиротской пустоте этих стен; святая отрешенность, грустная неприкаянность и безжизненная холодность старых, с монолитными переплетами, книг, укрывшихся за прозрачностью стекол, вдруг дали почувствовать мне, что я здесь чужой, никому не нужный, никем не замечаемый. Здесь не чувствовалось человека, здесь неслышно, но властно правили бал его мысль, его дух, на неопределенное время спрессованные в эти книжные, пугающие взор обыкновенного человека, сокровища.
Да и сам Черенцов, все еще пытающийся оторваться от белого скомканного одеяла, как бы истончился, съежился, сморщился: лицо совсем высохло, глаза провалились в черноту кругов, и на бледных руках вспучились перекрестия вен…
— Виновата, виновата, Сергей Дмитриевич, — тем временем оправдывалась Катя, присев на единственный стул около небольшого коричневого столика, где в беспорядке застыли, сияя наклейками, стеклянные и пластмассовые баночки с лекарствами. — Ради бога, простите, Сергей Дмитриевич, так уж вышло. А… папа очень занят, много операций, почти невозможно вырваться, сами знаете… — Помните, как он из-за стола убегал…
— Молодой человек, — шар-голова с редкими белыми волосами повернулся ко мне. — Вы бы взяли стул в соседней комнате.
— Это Антон, мой товарищ, учимся вместе, — представила меня Катя. Я же отчаянно замахал руками:
— Ничего, ничего, я постою, шесть часов сидели в аудитории.
— Да, да… — с явной тоской вдруг произнес Черенцов; локти его подломились, и голова упала на подушку. — Движение… Все движется, кроме меня. Вернее, и я двигаюсь, но уже иным способом. Скоро вылечу из пространства и времени… но, кто знает, движение продолжится? Или остановится?
Я заметил, как болезненно скривилось лицо Кати, и ее рука накрыла бессильные пальцы Черенцова, брови протестующе поднялись вверх, в глазах же сверкнула тусклая молния отчаяния:
— Сергей Дмитриевич…
— Ну? Ну что ты, девочка, — заструился легкий шелест его голоса. — Это не слепая глухая боль. Нет. Просто я вспомнил одну знаменитую притчу. К старому больному и всемирно знаменитому писателю пришел брать интервью молодой, здоровый, но безвестный человек, тоже мечтающий о писательской славе… И вот сидят они друг против друга и мечтают. Молодой человек — о том, что все бы отдал на свете, лишь бы стать таким знаменитым, как писатель, все, все: и любовь, и счастье, и здоровье… А писатель думает: боже ты мой, я сейчас бы все свои книжки сжег, отказался бы от славы и почестей, лишь бы снова вернуться назад, в свою молодость, когда ничего у меня не было, кроме безвестности и здоровья… И происходит нечто вроде фантастики: они как бы меняются местами: как мечтали, так и исполнилось. Но понимаешь, Катенька, чудо ничего не изменило, они остались прежними: старый снова загрустил о юности, а юный — о славе… А? Какой шедевр человеческой психологии, какое понимание незыблемости диалектики! Когда мне становится страшно, я всегда вспоминаю двух дураков из этой притчи. И успокаиваюсь, и думаю про себя: ну чего я боюсь, я такой же дурак, как все…
Черенцов внезапно умолк, и сухие плети рук взлетели вверх: Катя во время рассказа убрала свою ладонь. Сергей Дмитриевич рассмеялся, коротко и задышливо, и вылетело из усохших уст извинение: