Хочу есть! Есть, есть хочу! Хочу есть! И так — до бесконечности, до головокружения, до тошноты…
Беспокойство гонит, заставляет двигаться, совершать какие-то действия, чего-то искать. Я брожу по комнате. Обследую шкаф. Отыскиваю в углу полок завалявшиеся крошки, зажмуриваюсь, чтобы бес не попутал, на «общественное питание». Пустую жестянку из-под сгущенного молока, выписанного тете Соне в женской консультации (она ждет ребеночка и ходит в консультацию каждые две недели), я разглядываю с жадной придирчивостью. Жестянка, конечно, выскоблена дочиста, но все же на желобочках донышка кое-где застряли желтоватые засохшие блестки. Их, пожалуй, можно подцепить ребрышком ложки. И тогда уже нетрудно вообразить себе, что во рту у тебя полно густого сладостного лакомства. Однако мираж быстро проходит и мотив возникает снова: есть, есть хочу! Хочу есть!..
Добираюсь до настенного шкафчика, в котором хранится домашняя аптечка.
Заглянула, собственно, так просто, без всяких особых надежд. Чем можно поживиться в аптечке? Но…
В прозрачных пробирках, заткнутых ватой, — этих пробирок много, штук пятнадцать, по крайней мере, — я вижу знакомые мне белые горошинки.
Гомеопатия! Такие шарики принимала до войны мама, и они водились в изобилии у нас на Васильевском. Я помню разговоры о том, что «эти гомеопаты делают чудеса» и что лекарства ихние принимать — одно удовольствие.
А раз удовольствие — значит надо попробовать. Высыпаю содержимое одной пробирки на ладошку и целиком отправляю в рот. Вкусно! Сладко! Возьмем вторую. Третью. Еще одну. Еще…
Пятнадцать пробирок я опустошаю за пятнадцать минут. Чудодейственные гомеопатические средства сходят за пару приличных конфет.
Вдохновленная успехом, я все чаще наведываюсь в аптечку. Оказывается, глицерин ничем не хуже меда. Две бутылочки густой прозрачной, приторной жидкости я уничтожаю в несколько глотков. Капли датского короля нравились мне и в раннем детстве, а теперь-то уж и говорить не приходится. А что там за пакетик? У-ю-юй! Сухая черника! И как это взрослые могли забыть про такое сокровище? Спрячу чернику у себя под подушкой и буду таскать оттуда по одной ягодке, чтобы растянуть подольше нежданное богатство.
Когда было съедено все, на мой взгляд, съедобное, я принялась за таблетки и порошки. Аспирин был горьким, но ведь и его можно, в конце концов, жевать, так же, как пирамидон, стрептоцид и другие медикаменты. Я бы выпила, наверное, и ландышевые капли, и микстуры, если бы кто-то из старших вдруг не обнаружил моих злоупотреблений, открыв аптечку за какой-то надобностью.
Узнав, что я за один раз съела «всю гомеопатию», мама лишилась дара речи, а папа побежал было вызывать скорую помощь.
— Так я же ее еще неделю назад съела, — невинно сообщила я.
— Ну все, — трагическим голосом сказал папа. — Все. Там же яд.
Взрослые люди такие горошинки принимают по одной в день, а десять штук могут убить слона!
— Значит, я сильней слона.
Прогулка по улице Правды
Улица Правды, естественное продолжение нашей Большой Московской, перегорожена баррикадой. В этом районе баррикад очень много. Одна даже, со стороны Свечного переулка, подпирает наш дом. Готовились к уличным боям, но поскольку до них не дошло, на грозных укреплениях обосновались мы, ребятишки.
В те редкие чуть потеплее, дни, когда мне разрешают погулять, я беру фанерку и отправляюсь на баррикады. На улице Правды баррикада особенно крута и скользко накатана. Машин нет, и я на своей фанерке качусь беспрепятственно по всей улице до первого встречного сугроба. Там можно приткнуться к снежной подушке, понаблюдать, что творится вокруг.
В угловом доме напротив — пожар. Последние этажи кажутся расплавленными. Пламя упругими атласными лентами остервенело трепещет на зимнем ветру. Пожара никто не тушит, воды нет… Особого любопытства у одиночных прохожих красный петух не вызывает. Дело обычное по военному времени. Кучка жильцов, расстелив на снегу байковые одеяла и сложив туда спасенный скарб, безучастно смотрит вверх… Куда они теперь?
У другого здания сметен снарядом фасад. Все пять этажей беспомощно обнажили свое нутро. Ячейки комнат похожи на театральные макеты — так же правдоподобны и так безжизненны.
На третьем этаже, на краю обрыва — пианино. На его лакированной крышке — пласты припорошенного кирпичной пылью снега… Незастланная кровать со свесившейся простыней… На оленьих рогах — шляпа, пальто… Ходики на цветастых обоях…
Беру свою фанерку и плетусь обратно. Навстречу мне твердо и прямо шагает молодой, хорошо одетый мужчина. Одной рукой он придерживает на плече запакованное и завязанное шнурочками тело… Так носят бревна. За ним вприпрыжку бежит маленькая девочка с косичками, моя ровесница… Кто у нее умер? Мама? И даже саночек у них, бедных, не нашлось… В горле у меня — комок. Догнать, предложить свою фанерку? Нелепо…
Саночки, саночки…
Саваны, саваны…
В ту зиму по улицам города потянулись они нескончаемой вереницей, детские саночки с длинными белыми свертками. Ноги умерших, запеленутых в простыни, каменно вытянуты. Живые, горестно согнувшись, тянут за бечевку свой печальный груз. Сухо скрипят на сером снегу залатанные валенки…
Мои саночки, вернее, Димкины, тоже стоят у нас в прихожей — наготове.
Когда умерла та старушка, которая боялась выпить сырой воды, дядя Саша и папа отвезли ее на кладбище на саночках. Многодетная семья не раз пользовалась ими. Я боюсь взглянуть на саночки — они напоминают мне о том, о чем совершенно, совершенно не хочется думать. Выходя в прихожую, я никогда не смотрю в ТОТ угол…
Мне становится холодно. Домой! Домой! Но еще одно впечатление суждено мне пережить в этот день на улице Правды.
Через мостовую, наискосок, петляя, мчится растрепанная девчонка-подросток. Она ничего не видит вокруг, только чует, что за ней гонятся. В прижатом к груди кулаке — кусок хлеба, стиснутый так судорожно, что между костлявых посинелых пальцев вылезают червяки сырой липкой массы.
— Держите! Держите! Воровка! — истошно вопит женщина в плюшевой кацавейке, с трудом нагоняя девчонку. — Отдай! Дети у меня! Гадина!
Нагнала. Бьет по лицу, пытается разжать девчонке руку. Но это невозможно: хватка мертвая… Струйка крови стекает по щеке «воровки» на расплющенный мякиш…
— Что ж это я делаю, падла! — восклицает вдруг женщина. — Иди… — И закрывает глаза ладонью.
Девчонка, не двинувшись с места, не отвернувшись в сторону, запихивает в рот раздавленный, в красных расплывах, кусок. И глотает, глотает, не успев разжевать.
Потому что без воды…
И не туды, И не сюды…
Эту песенку бубнит себе под нос папа, собираясь на Неву за водой.
Водопроводные трубы давно насквозь промерзли, полопались, стакан воды почти так же бесценен, как хлеб. На Димкины саночки — никакого другого транспорта все равно нет — мама прилаживает трехлитровый бидончик, привязав его накрепко к деревянным рейкам. Бидончик обматывается также старым ватным рукавом, чтобы вода не промерзла. Больше трех литров мой отец, рослый 37-летний человек, сдвинуть с места сейчас не в состоянии. Рейс до Невы займет у него несколько часов, хотя она не так уж далеко. Можно брать воду из Фонтанки, она ближе, но про эту классическую речку ходят дурные слухи.
Говорят, что по ночам в проруби спускают трупы…
Мы давно не умывались. Так, только протираем изредка влажной ваткой лицо и руки. Одного тампончика хватает мне и маме. Развелись вши и нещадно кусают — но с этим приходится мириться: нельзя и помыслить о том, чтобы снять лыжный костюмчик и взглянуть, чего там такое деется. Мы с отцом как-то притерпелись, а вот для мамы, педантично чистоплотной, вши — хуже голода.
Время от времени разносится весть, что во дворе дома номер пятьдесят шесть из трубы идет вода. А ну, быстро! Я хватаю эмалированный чайник и — бегом к оазису. Где он — долго искать не приходится. Из всех подъездов выскакивают люди с кастрюльками, кружками и, обгоняя друг друга, торопятся в одном направлении.