Вот я и решила прийти к тебе, посоветоваться… Я рада, что ты не согласен. И что у тебя теперь девушка. Вроде немного времени прошло, а как все изменилось. Но я правда очень и очень рада. Быть может, ты даже бросишь пить. И мы еще будем дружить. Все вместе — я, ты, она…
Но, между прочим, ей тоже можно попу поменьше. Нет, я не обиделась… Я совсем ничего не помню — с той последней встречи.
Про Сережу помню. Который всегда и во всем… Ты надо мной издеваешься? Как я могу его попросить? Ты понимаешь, что говоришь?
Да, тебя могу, а его нет.
Потому что для тебя это — ерунда, мелочь, случайное приключение. Вспыхнет— потухнет.
Откуда я знаю? От верблюда.
А для него это будет как смерть.
Лучше швырнуть камнем.
Хлестнуть железным прутом.
Плеснуть кипящей смолой — прямо туда, где сердце.
Я никогда не решусь попросить Сережу об этом.
***
— Т-ты х-хо-очешь, чтобы я т-тебя и-изнасиловал?
Мы сидим на лавочке в парке. Он на меня не смотрит. Он скребет подвернувшейся палкой по холодной, заждавшейся снега земле. Землю стянуло морозом, и она застыла. Сделалась жесткой, глухой и не желает иметь с ним дела: у палки ломается кончик.
Я молчу. И проклинаю ту минуту, когда решила ему позвонить. И услышала голос, заставивший сердце подпрыгнуть. И потом, когда он показался в аллее, мне хотелось сорваться с места и понестись навстречу с громким криком: «Вакула! Как же я соскучилась!» Но я не могу — теперь, когда стала женой другого. Выбрала себе опекуна.
Мне пришлось все рассказать маме. Она почему-то не удивилась. Погладила по голове и сказала, что запишет меня к врачу. Врач все сделает — с помощью инструмента. Это же тонкая пленка. Она легко устранима. И все подживет, и затянется. И дальше будет не больно. И разве же это боль, дочка! В сравнении с родами.
Я подумала, это нечестно. Это неправильно, гадко и глупо — чтобы я стала женщиной в медицинском кресле. Нужно только заветное слово, только заветное слово.
«Ты хочешь, чтобы я тебя изнасиловал?»
— Да, — я ответила, или мне кажется?
Я хочу, хочу, хочу! Потому что ты сможешь все сделать правильно. Ты сможешь сказать: «Сезам!»
— И-извини. У м-меня ч-через д-двадцать м-минут п-пара.
***
Я пришла по талончику. Но очередь оказалась «живой». Что они здесь делают, все эти женщины? И плакаты на стенах. Кто придумал вешать такие плакаты? Иллюстрации к сказкам про фиолетовую простыню. Меня начинает мутить.
— Я отойду. Вы скажете, что я за вами?
Соседка кивает, не глядя. Здесь вообще стараются не глядеть друг на друга. И зачем сюда только приходят? Я вот знаете, зачем? Вы даже представить себе не можете, даже представить себе не можете, что со мной будут тут делать.
Накидываю пальто и выскакиваю на крыльцо. Слезы настигают почти сразу, с первым же вздохом, с первым глотком свежего воздуха. Какая-то женщина, поднимаясь по ступенькам, оглядывается. Надо отойти: я тут мешаю.
Дерево, дерево, спрячь меня! Пожалей меня, доброе дерево: мне предстоит унижение. Никто о нем не узнает, кроме меня самой. И я потом все забуду. Мама сказала, женщина обязана забывать. И это ли боль, дочка! По сравнению с родами. Но дело не в боли, не в боли. Дело в заветном слове, которого я не услышала и теперь никогда не услышу.
Кора покрыта морщинами, как лицо старого человека. Я слежу, как капля стекает по древесному желобку, заставляя его потемнеть. Это только начало, только начало.
— Х-хватит, н-не надо! Ну, х-хватит. С-слышишь? Ася!
Я почти не удивляюсь. И не думаю, как он узнал, где меня искать. Он просто не мог не прийти. Он всегда появляется вовремя.
— 3-застегнись, п-простудишься. П-пойдем.
А сам опять без шапки. Он весь год ходит без шапки.
***
Я знаю здесь каждый угол, бывала здесь много раз.
— А где же Людмила Александровна?
Мама уехала в санаторий. И он пока живет в одиночестве. Но сегодня это даже к лучшему.
Значит, он все-таки решил? Я чувствую, как меня охватывает легкий озноб.
— П-пойдем вы-ыпьем чаю. Чтобы т-ты с-согрелась. Мне пьем на кухне чай. Иван-чай со зверобоем.
Зверобой мы собирали вместе. И еще сушили крапиву. Я тогда все шутила, что это бабское дело. Бабское и ведьмовское — рвать и сушить крапиву. И Сережка — сподвижник колдуньи. Юный ее ученик. А он улыбался, отмалчивался и качал головою.
Это было совсем недавно, летом. Или ужасно давно. Тысячу дней назад.
Я боюсь на него взглянуть. Он, наверное, тоже. И мы так сидим, и мешаем ложками в чашках. Размешивать нечего — чай без сахара. Но надо же что-то делать. И этот фарфоровый звон («Сколько раз тебе говорили, не стучи о стенки чашки!») призван заполнить разделившее нас пространство — такое пустое, с разреженным воздухом.
Все-таки я решаюсь поднять голову — и тут же встречаюсь с ним глазами.
Что-то в нем изменилось: будто он стал старше. И глаза потемнели, сделались слишком глубокими. Или мне кажется? Просто он не улыбается. Улыбка делает его лицо детским и немножко дурацким.
— Я хо-хочу т-тебе что-то п-показать. П-пойдем в комнату.
Он открывает шкаф. Этот шкаф как дом — старый, дубовый, с дверцами в резных узорах из листьев. Не помню, чтобы я видела где-то еще такие шкафы. Их давно заменила гладкая полированная мебель — помельче, не отягощенная воспоминаниями, с блестящими поверхностями, быстро собирающими на себе пыль. А Сережка с мамой живут в старой московской квартире, с этой дубовой мебелью, родившейся до революции и пережившей все и вся. Стекла трельяжа от времени сделались мутными, и отражения в них кажутся неправдоподобными — будто они явились из глубины чужого сна. Странно видеть себя в таком зеркале.
— В-вот, с-смотри!
Он достает из шкафа… Что это? Театральный костюм?
— Это б-бабушкино. Л-любимое. Она в нем в-выступала. П-пела. Она б-была актрисой.
Я осторожно касаюсь платья. Я никогда такого не видела. Только в книжке на картинке. В детстве я мечтала, как стану принцессой и буду ходить в длинном платье. И когда выросла, все мечтала. И однажды портниха в пионерском лагере сшила мне длинную юбку-восьмиклинку для испанского танца.
— Т-ты можешь его надеть?
— Но…
— Я т-тебя п-прошу. Я п-пока в к-кухне п-побуду.
Смешной все-таки этот Сережка. Он любит театр.
Дедом Морозом тогда нарядился. Я тоже люблю. И мне очень нравится это платье — с наследством старинных запахов, с памятью прошлого, упрятанного в складки. А Сережкина бабушка, наверное, была по сложению как я. Потому что платье мне в самую пору — будто специально для меня сшито. Может быть, чуть длинновато. Подол закрывает ступни и достает до пола: чтобы шагнуть, придется приподнимать.
Нижняя юбка из шелка. Жесткий лиф, длинные рукава. Вырез кажется мне огромным, почти неприличным— и к тому же не хочет мириться с моим бельем. Не хочет ни майки, ни лифчика. Приходится все снять. Платье настаивает на своем — на обнаженных плечах и полуоткрытой груди.
— Т-ты все?
Я медлю с ответом: что скажет зеркало? Зеркало утверждает, что я — это не я.
— Я з-знал, что т-тебе п-подойдет.
Он смотрит, и это невыносимо — когда глаза в пол-лица и такие темные.
— Оно за-аговоренное, — говорится без тени улыбки.
— Заговоренное?
— Б-бабушка с-сказала, что п-после нее можно б-будет надеть это п-платье т-только один раз. К-когда… К-когда б-будет очень нужно.
Я не выдерживаю напряжения:
— И что мы теперь будем делать? Играть в манекен?
— Хо-очешь п-потанцевать? Т-ты ведь умеешь т-танцевать в-вальс?
Я-то умею, а ты?
Он всегда мечтал научиться. Но тик ему сильно мешал. А потом, когда тик прошел, та женщина, из библиотеки, показала, как нужно двигаться.
Но он давно не тренировался.
— А почему на Новый год…
— Я не мог тебя п-пригласить: я же б-был Д-дедом М-морозом. И мой к-костюм, он д-для этого не п-подходил.