Прошелестел запоздалый тихий дождик. Гауз посмотрел на опухшую Карлову губу.
— Ну и денёк! Ладно. Хорошо всё, что хорошо кончается. Давай спать. Только свет не будем гасить.
— С чего это? Как в тюрьме.
— Может, как в тюрьме. Только надоел этот мрак.
Свет они всё-таки погасили. По стёклам тихо постукивали капли, со стороны тюрьмы доносился лай служебных собак.
ПРОПАЩЕЕ ЛЕТО
Виталий Григорьевич сидел на скамеечке возле зелёной будки бабы Ксюши и выковыривал из штиблета камешек.
Было раннее пасмурное утро, море после вчерашнего шторма слегка пошатывало, низовой ветер пригибал невысокую лебеду.
Можно, конечно, постучать, не спит баба Ксюша, но не откроет она, а для порядка обложит, разъяснив издевательски, что порядочное вино продаётся с десяти утра до восьми вечера. А наглым художникам с их компашкой открывает в любое время суток, наточит трёхлитровый чайник, сама вынесет, ещё и личную помидорку добавит.
Жизнь Виталия в неполные тридцать пять докатилась до этого невысокого обрыва и замерла в шатком равновесии. А было весёлое послевоенное детство в Тамбове, добрые родители, которые вдруг, в одночасье, разъехались и сгинули, лучше не вспоминать. Потом вечерний пединститут и работа фрезеровщиком на алюминиевом заводе. Фрезерный станок волновал Виталика. Грозное вращение фрезы и покорное поступательное движение заготовки предвещали высшую справедливость и гармонию жизни.
Были кущи сирени, убелённые луной, в которых сверкал антрацитовый глаз смуглянки-молдаванки, приехавшей погостить к подруге и читавшей в заводском литобъединении несусветные стихи. За этой молдаванкой и потянулся Виталий Григорьевич в горячий Кишинёв, где был счастлив с полгода, преподавал русскую литературу и строил планы.
Очень скоро жена прогнала его, без всяких объяснений, заметив со смехом, что, когда научится пить, пусть приходит. Виталий стал учиться, был вытеснен из столицы и сейчас, за десять лет прошелестев по республике, утвердился в маленьком черешневом городке Бельцы, в средней школе номер два.
С наступлением летних каникул учитель отгладил серый лавсановый костюм и приобрёл путёвку в этот курортный посёлок, где разделял фанерную комнату с плешивым фиксатым типом Яковом Самуиловичем. И сейчас, прислушиваясь к шевелениям бабы Ксюши в зелёной будке, Виталий Григорьевич напряжённо отдавал себе отчёт, что качает его на краю обрыва над равнодушным морем, что падёт он лёгким семечком в пыльный бурьян и склюнет его травоядная птица удод.
— На берегу пустынных волн сидел он, дум великих полн, — врач пансионата, с бритой загорелой головой, уселся рядом.
— Приняли, профессор?
Виталий Григорьевич неопределённо мотнул головой в сторону будки.
— Баба Ксюша! — негромко окликнул доктор. — Вынеси два стакана и запиши на учителя.
Доктор взял Виталия за запястье и зашевелил губами.
— Вам бы дня два пропустить… Начните прямо завтра.
В будке распахнулось окошко, и на узком подоконнике возникли два тёмных стакана.
— Вот ведь что творят, — доктор рассматривал на просвет бурую жидкость. — Разбавляют, а для крепости настаивают на махорке. А чтоб махоркой не пахло, добавляют карбид. Будем здоровы!
Доктор отпил полстакана.
— Работы много, — пожаловался он.
— Травмы? Утопленники?
— Да нет, — отмахнулся доктор. — Эскулапам здесь скучно. Клизму некому поставить. Дело в том… — доктор задумчиво погладил стакан. — Я ведь писатель. Только никому не говорите. Пишу деревенскую прозу и печатаю под псевдонимом. Фёдор Абрамов, слышали?
— Зачем же под псевдонимом? — вежливо поинтересовался Виталий Григорьевич.
Карбид или махорка, но на душе стало проще, противный ветер стих, из лебеды выползла радужная ящерица.
— Зачем же под псевдонимом?
— А чтоб не подумали, что еврей, — с досадой ответил доктор.
Виталий Григорьевич писательство уважал и Фёдора Абрамова читал, кажется. «Всё врёт, — подумал он с облегчением, — и, значит, насчёт того, чтобы два дня пропустить, тоже врёт».
После второго стакана жизнь обычно становилась нормальным явлением, проявлялись привлекательные женские лица, и разнообразный типаж отдыхающего контингента забавлял Виталия.
В конце концов, он молод, свободен, светловолос и голубоглаз, ну, не Есенин, а всё-таки… Мерещились романтические приключения, ожидалось даже бушевание страстей. И быть бы Виталию первым парнем на деревне, когда б не эти двое, одесситы, художники, грязные и горластые. Приезжали они на мотоцикле из соседнего села, где что-то там малевали, оставляли машину прямо на погранзаставе и шлялись по курорту, обрастая шлейфом из гогочущих балбесов, пансионатских поваров и музыкантов, массовиков и спасателей. В шлейфе этом нежно белели ромашки, розовели маргаритки и сияли анютины глазки отдыхающих красавиц. Казалось бы, интеллигентные должны быть люди, но Виталия они в упор не замечали, не хамили даже, а просто скромно обходили, чуть ли не потупив взоры.
Курортный этот посёлок возник недавно, задавив рыбацкую деревушку. В нескольких хатах, крытых красной черепицей, за высокими тынами молча терпели летнюю осаду сердитые гагаузы.
Кроме пансионата города Бельцы был очень похожий, только не зелёной, а коричневой фанеры пансионат Кишинёва, а царил над этой слободой бетонный, пятиэтажный, в лоджиях дом отдыха Измаильского пароходства. Там и был эпицентр ночной роскошной жизни, громыхал квартет харьковских инженеров, приехавших в отпуск два месяца назад и застрявших, видимо, навсегда.
Ближе к берегу, на окраине, барабанил, трубил и верещал пионерский лагерь.
— «Ты меня не любишь, не жалеешь, — твердил Виталий Григорьевич, проваливаясь шаг за шагом на отсыревшем ночном песке. — Разве я немного некрасив?..»
— Та що вы, — возражала, смеясь, старшая пионервожатая, — вы такiй бiленький, золотенький, немов цибулька!
«Подняться вон на ту спасательную вышку и, если дверь заперта, выломать к чёртовой матери». Дверь поддалась, скрипнули половицы. В большом оконном проёме чернело море с бегающим вдалеке лучиком прожектора.
Старшая пионервожатая потяжелела на предплечье Виталия Григорьевича и глянула на пол, чтобы упасть половчее.
— Божечки, тут насрано, — выпрямилась она. — Пойдёмте под стеночку!
Сосед не спал и при свете настольной лампы читал книгу по минералогии. Едва Виталий вошёл, Яков Самуилович книгу отложил и поудобнее откинулся на подушке.
— О-хо-хонюшки! — зевнул он и перекрестил золотые зубы. — Подрал? Ну, благо. Спи, — и тут же отвернулся, накрыв голову простынёй.
В августе Виталий Григорьевич окончательно разочаровался в местном обществе. Пора было уезжать. Напоследок решил он устроить себе праздник, тем более, что денег оставалось достаточно. В буфете у моряков купил Виталий бутылку экспортной «Столичной», бутербродов с твёрдой колбасой и красной рыбой, слишком даже много, но ничего, если кто-нибудь пожелает присоединиться — пожалуйста.
В тени чумака, в ложбинке, расстелил он вафельное полотенце и со вкусом накрыл его, положив даже с краю цветок иммортеля — бледного бессмертника с шуршащими по-стрекозьи лепестками. Над головой повесил транзисторный радиоприёмник, настроенный на «Маяк», тщательно протёр полой рубашки стопку и, помедлив, чтобы зафиксировать наслаждение, выпил. «Маяк» передавал лёгкую музыку.
Был ранний нежаркий вечер, небо заволокло, Виталий, заложив руки за голову, стал догадываться, на что же оно похоже, и, представив мыльную воду в тазике, вздрогнул от резких щипков в шею и лодыжку одновременно. Вскочив, он увидел, что выгоревшая трава вокруг, и листья чумака над головой, и светлые его брюки — всё стало оранжевым и шевелилось, потрескивая. Божья коровка, безобидная детская тварь, которой посвящались песенки, угрожающе кишела и больно кусалась. Наскоро собрав имущество, лихорадочно отряхнувшись, Виталий Григорьевич несколькими длинными прыжками выбрался из этого марсианского плена и, оглядевшись, нашёл место около ореховой посадки. Сердце колотилось, Виталий выпил стопку и успокоился. Привычная жалость к себе стала приятной, лето заканчивается, и слава Богу, а жизнь всё-таки нет, всё ещё…