Она слушала его внимательно, посмеивалась, качала головой, то соглашалась, то спорила с ним, притворялась недоверчивой… Разговор, часто прерываемый подходившими кавалерами и дамами, принял под конец направление несколько странное… Владимир Сергеич стал уже расспрашивать Надежду Алексеевну о ней самой, об ее характере, об ее симпатиях… Она сперва отшучивалась, потом вдруг, совершенно неожиданно для Владимира Сергеича, спросила его, когда он едет.
— Куда? — проговорил он с изумлением.
— К себе домой.
— В Сасово?
— Нет, домой, в вашу деревню, за сто верст отсюда.
Владимир Сергеич опустил глаза.
— Хотелось бы поскорей, — промолвил он с озабоченным лицом. — Думаю, завтра… если только жив буду. Ведь у меня дела! Но почему вам вдруг вздумалось спросить меня об этом?
— Так! — возразила Надежда Алексеевна.
— Однако какая причина?
— Так! — повторила она. — Меня удивляет любопытство человека, который едет завтра, а сегодня желает узнать мой характер…
— Но позвольте… — начал было Владимир Сергеич…
— Ах, вот кстати… прочтите, — со смехом перебила его Надежда Алексеевна, протягивая ему билет с конфетки, которую она только что взяла с соседнего столика, а сама поднялась навстречу Марье Павловне, остановившейся перед ней вместе с другой дамой.
Марья Павловна танцевала с Петром Алексеичем. Лицо ее покрылось румянцем, разгорелось, но не повеселело.
Владимир Сергеич взглянул на билет — на нем плохими французскими буквами было напечатано:
Qui me néglige, me perd
[62].
Он поднял глаза и встретил взор Стельчинского, устремленный прямо на него. Владимир Сергеич усмехнулся принужденно, облокотился на спинку стула и положил ногу на ногу. «Вот, мол, тебе!»
Пламенный артиллерист примчал Надежду Алексеевну к ее стулу, лихо повертелся с ней пред ним, поклонился, звякнул шпорами и ушел. Она села.
— Позвольте узнать, — начал с расстановкой Владимир Сергеич, — как мне понять этот билет…
— А что бишь на нем стояло, — проговорила Надежда Алексеевна. — Ах, да! Qui me néglige, me perd. Что ж! это прекрасное житейское правило, которое на каждом шагу может пригодиться. Для того, чтоб успеть в чем бы то ни было, не нужно ничем пренебрегать… Должно добиваться всего: может быть, хоть что-нибудь достанется. Но мне смешно, я… я вам, практическому человеку, толкую о житейских правилах…
Надежда Алексеевна засмеялась, и уже напрасно, до самого конца мазурки, старался Владимир Сергеич возобновить прежний разговор. Надежда Алексеевна уклонялась от него с своенравием прихотливого ребенка. Владимир Сергеич толковал ей о своих чувствах, а она либо не отвечала ему вовсе, либо обращала его внимание на платья дам, на смешные лица иных мужчин, на ловкость, с которой танцевал ее брат, на красоту Марьи Павловны, заговаривала о музыке, о вчерашнем дне, о Егоре Капитоныче и супруге его Матрене Марковне… и только при самом конце мазурки, когда Владимир Сергеич начал с ней раскланиваться, с иронической улыбкой на губах и во взоре проговорила:
— Итак, вы решительно завтра едете?
— Да; и, может быть, очень далеко, — значительно промолвил Владимир Сергеич.
— Желаю вам счастливого пути.
И Надежда Алексеевна быстро приблизилась к своему брату, весело шепнула ему что-то на ухо, потом спросила громко:
— Благодарен мне? Да? не правда ли? а то бы он еепригласил на мазурку.
Он пожал плечами и промолвил:
— Все-таки ничего из этого не выйдет…
Она увела его в гостиную.
«Кокетка!» — подумал Владимир Сергеич и, взяв шляпу в руку, выскользнул незаметно из залы, сыскал своего лакея, которому он заранее приказал быть наготове, и уже надевал пальто, как вдруг, к крайнему его изумлению, лакей доложил ему, что ехать нельзя, что кучер неизвестно каким образом напился пьян и что разбудить его нет никакой возможности. Выбранив кучера необыкновенно кратко, но чрезвычайно сильно (дело происходило в передней, посторонние свидетели присутствовали) и объявив лакею, что если завтра чуть свет кучер не будет в исправности, то никто в мире не в состоянии себе представить, что из этого может выйти, Владимир Сергеич вернулся в залу и попросил дворецкого отвести ему комнатку, не дожидаясь ужина, уже приготовляемого в гостиной. Хозяин дома вдруг словно вырос из-под полу возле самого локтя Владимира Сергеича (Гаврила Степаныч носил сапоги без каблуков и потому двигался безо всякого шума) и начал его удерживать, уверяя, что за ужином будет икра первый сорт; но Владимир Сергеич отговорился головною болью. Полчаса спустя он уже лежал на небольшой кроватке, под коротким одеялом, и силился заснуть.
Но ему не спалось. Как ни ворочался он с боку на бок, как ни старался он думать о чем-нибудь другом, фигура Стельчинского неотвязно торчала пред ним… Вот он целится… вот он выстрелил… «Убит Астахов», — говорит кто-то. Владимир Сергеич не мог назваться храбрецом, да и трусом он не был; но даже мысль о поединке с кем бы то ни было никогда ему в голову не приходила… Драться! с его благоразумием, мирными наклонностями, уважением приличий, мечтами о будущем благосостоянии и о выгодной партии! Если бы дело шло не о собственной особе, он бы расхохотался, до того нелепа и смешна казалась ему вся эта история. Драться! с кем и за что?!
— Тьфу ты, чёрт! что за вздор! — восклицал он невольно вслух. — Ну, а если он точно убьет меня, — продолжал он свои размышления, — надо, однако, принять свои меры, распорядиться… Кто-то пожалеет обо мне?
И он с досадой закрывал свои широко раскрытые глаза, натягивал одеяло на шею… но все-таки заснуть не мог…
Заря уже брезжила на небе, и, утомленный лихорадкой бессонницы, Владимир Сергеич начинал впадать в дремоту, как вдруг почувствовал какую-то тяжесть на ногах. Он открыл глаза… На его постели сидел Веретьев.
Владимир Сергеич изумился чрезвычайно, особенно когда заметил, что на Веретьеве не было сюртука, что у него из-под расстегнутой рубашки выказывалась обнаженная грудь, волосы падали на лоб и само лицо казалось измененным. Владимир Сергеич приподнялся в постели…
— Позвольте спросить… — начал он, расставив руки.
— Я к вам пришел, — заговорил Веретьев сиплым голосом, — извините меня, в таком виде… Мы там немного выпили… Я желал вас успокоить. Я сказал себе: там лежит джентльмен, которому, вероятно, не спится. Поможем ему. Внемлите: вы не деретесь завтра и можете спать…
Владимир Сергеич изумился еще более.
— Что вы такое сказали? — пробормотал он.
— Да; всё это улажено, — продолжал Веретьев, — этот господин с берегов Вислы… Стельчинский… извиняется перед вами… завтра вы получите письмо… Повторяю вам: всё кончено… Храпите!
И, сказавши эти слова, Веретьев встал и направился неверными шагами к двери.
— Но позвольте, позвольте, — начал Владимир Сергеич. — Как вы могли узнать и почему я могу поверить…
Веретьев посмотрел на него.
— Ах! вы думаете, что я… того… (и он слегка качнулся вперед)… Говорят вам… он к вам завтра письмо пришлет… Вы не возбуждаете во мне особенной симпатии, но великодушие моя слабая сторона. Да и что тут толковать… Ведь это всё такие пустяки… А признайтесь, — прибавил он, подмигнув глазом, — вы-таки струхнули, а?
Владимир Сергеич рассердился.
— Позвольте, наконец, милостивый государь… — промолвил он.
— Ну хорошо, хорошо, — перебил его Веретьев с добродушной улыбкой. — Не горячитесь. Ведь вы не знаете, у нас без этого ни одного бала не бывает… Это уж так заведено. Последствий это никогда никаких не имеет. Кому охота подставлять свой лоб? Ну, а почему же не покуражиться, а? над приезжим, например? In vino veritas [63]. А впрочем, ни вы, ни я, мы не знаем по-латыни. Однако я вижу по вашей фигуре, что вы хотите спать. Спокойной ночи желаю вам, господин положительный человек, благонамеренный смертный. Примите это пожелание от другого смертного, который сам гроша медного не стоит. Addio, mio caro! [64]