Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— А! господин Астахов, здравствуйте!

Владимир Сергеич ничего не отвечал и остановился в изумлении. Он не мог понять, каким образом господин, решившийся идти по Невскому в фуражке, знал его фамилию.

— Вы меня не узнаёте? — продолжал господин в фуражке. — Я видел вас лет восемь тому назад, в деревне, в Т-ской губернии, у Ипатовых. Меня зовут Веретьевым.

— Ах! боже мой! извините меня! — воскликнул Владимир Сергеич, — но как вы изменились с тех пор…

— Да, я постарел, — возразил Петр Алексеич и провел по лицу рукою, на которой не было перчатки, — а вот вы не изменились.

Веретьев не столько постарел, сколько осунулся и опустился. Мелкие, тонкие морщины покрыли его лицо, и когда он говорил, его губы и щеки слегка подергивало. По всему заметно было, что сильно пожил человек.

— Где вы всё это время пропадали, что вас не было видно? — спросил его Владимир Сергеич.

— Скитался кой-где. А вы всё в Петербурге находились?

— Большей частью в Петербурге.

— Женаты?

— Женат.

И Владимир Сергеич принял несколько строгий вид, как бы желая сказать Веретьеву: «Ты, братец, не вздумай просить меня, чтобы я представил тебя моей жене».

Веретьев, казалось, понял его. Равнодушная усмешка чуть тронула его губы.

— А что ваша сестрица? — спросил Владимир Сергеич. — Где она?

— Не могу вам сказать наверное. Должно быть, в Москве. Я давно от нее писем не получал.

— Супруг ее жив?

— Жив.

— А сам господин Ипатов?

— Не знаю; вероятно, тоже жив, а может, и умер.

— А тот господин, как бишь его, Бодряков, что ли?

— Тот-то, кого вы в секунданты себе просили, помните, когда вы так струсили? А чёрт его знает!

Владимир Сергеич помолчал с важностью на лице.

— Я всегда с удовольствием вспоминал те вечера, — продолжал он, — когда я имел случай (он чуть было не сказал: честь) познакомиться с вашей сестрицей и с вами. Она очень любезная особа. Что, вы всё так же приятно поете?

— Нет, голос пропал… Да, хорошее тогда было время!

— Я еще раз посетил потом Ипатовку, — прибавил Владимир Сергеич, приподняв печально брови, — ведь так, кажется, звали ту деревню, — в самый день одного страшного события…

— Да, да, это ужасно, это ужасно, — торопливо перебил его Веретьев. — Да, да. А помните, как вы чуть было не подрались с моим теперешним зятем?

— Гм! помню! — возразил с расстановкой Владимир Сергеич. — Впрочем, я должен вам признаться, столько времени с тех пор прошло, мне иногда всё это представляется как сон какой-то…

— Как сон, — повторил Веретьев, и его бледные щеки покраснели, — как сон… нет, это не был сон, по крайней мере для меня. Это было время молодости, веселости и счастья, время бесконечных надежд и сил неодолимых, и если это был сон, так сон прекрасный. А вот что мы теперь с вами постарели, поглупели, да усы красим, да шляемся по Невскому, да ни на что не стали годны, как разбитые клячи, повыдохлись, повытерлись, не то важничаем и ломаемся, не то бьем баклуши, да, чего доброго, горе вином запиваем, — вот это скорее сон, и сон самый безобразный. Жизнь прожита, и даром, нелепо, пошло прожита — вот что горько! Вот это бы стряхнуть как сон, вот от этого бы очнуться… И потом везде, всюду одно ужасное воспоминание, один призрак… А впрочем, прощайте.

Веретьев быстро удалился, но, поравнявшись с дверьми одной из главных кондитерских Невского проспекта, остановился, вошел в нее и, выпив у буфета рюмку померанцевой водки, отправился через биллиардную, всю туманную и тусклую от табачного дыма, в заднюю комнату. Там он нашел несколько знакомых, прежних товарищей: Петю Лазурина, Костю Ковровского, князя Сердюкова и еще двух господ, которых звали просто Васюком и Филатом. Все они были люди уже не молодые, хотя и холостые; у иных волосы повылезли, а у других седина пробилась, лица их покрылись морщинами, подбородки сдвоились, словом — господа эти все уже давно, как говорится, перешли период растения. Все они, однако, продолжали считать Веретьева человеком необыкновенным, предназначенным удивить вселенную, и он только потому и был умнее их, что сам очень хорошо сознавал свою совершенную и коренную бесполезность. И вне его кружка находились люди, которые думали о нем, что, не погуби он себя, из него чёрт знает что бы вышло… Эти люди ошибались: из Веретьевых никогда ничего не выходит.

Приятели Петра Алексеича встретили его с обычными приветствиями. Он сначала озадачил их своим мрачным видом и желчными речами, но вскоре успокоился, развеселился, и дело пошло своим обычным порядком.

А Владимир Сергеич, как только ушел от него Веретьев, нахмурился и выпрямил стан. Неожиданная выходка Петра Алексеича чрезвычайно озадачила, даже оскорбила его.

«Поглупели, вино пьем, усы красим… parlez pour vous, mon cher [67]», — сказал он наконец почти вслух и, фыркнув раза два от прилива невольного негодования, собрался было продолжать свою прогулку.

— Кто это с вами говорил? — раздался громкий и самоуверенный голос за его спиною.

Владимир Сергеич обернулся и увидел одного из своих хороших знакомых, некоего г. Помпонского. Этот г. Помпонский, человек высокого роста и толстый, занимал довольно важное место и ни разу с самой ранней юности не усомнился в себе.

— Так, чудак какой-то, — проговорил Владимир Сергеич, взявши г. Помпонского под руку.

— Помилуйте, Владимир Сергеич, разве позволительно порядочному человеку разговаривать на улице с индивидуем, у которого на голове фуражка? Это неприлично! Я удивляюсь! Где вы могли познакомиться с таким субъектом?

— В деревне.

— В деревне… С деревенскими соседями в городе не кланяются… ce n’est pas comme il faut [68]. Джентльмен должен всегда держать себя джентльменом, если хочет, чтобы…

— Вот моя жена, — поспешил перебить его Владимир Сергеич. — Пойдемте к ней.

И оба джентльмена направились к низенькой щегольской каретке, из окна которой выглядывало бледное, усталое и раздражительно-надменное личико женщины еще молодой, но уже отцветшей.

Из-за нее виднелась другая дама, тоже словно рассерженная, ее мать. Владимир Сергеич отворил дверцы кареты, предложил жене руку. Помпонский пошел с его тещей, и обе четы отправились по Невскому в сопровождении невысокого черноволосого лакея в гороховых штиблетах и с большой кокардой на шляпе.

Статьи и рецензии 1850-1854

Несколько слов об опере Мейербера «Пророк»

(Письмо к редактору)

Париж, 9 января н. ст. 1850.

Вы желали знать мое мнение, любезный А<ндрей> А<лександрович>, насчет мейерберовского «Пророка»… Я до сих пор всё мешкал, и теперь, может быть, уже поздно говорить о нем; но французы уверяют, что лучше поздно, чем никогда. Слушайте же.

Завтра дают эту оперу в сороковой раз, и уже сегодня все места разобраны, и, как гласит афиша: «Les entrées de faveur sont suspendues…» [69]— успех, как видите, огромный. Конечно, довольно значительную часть этого успеха должно приписать прекрасному исполнению, великолепной постановке, множеству иностранцев и провинциалов, наехавших в Париж, — людей, для которых не познакомиться с новою оперою Мейербера всё равно что не побывать хоть раз в Café Mulhouse, где показывается великан в полторы сажени; но и сама музыка «Пророка» вполне оправдывает энтузиазм публики. Она достойна творца «Роберта» и «Гугенотов» и нисколько не нуждалась в тех журнальных пуфах и прочих безобидных «подготовлениях», без которых знаменитый маэстро не решается выпускать на свет божий ни одного из своих тщательно взлелеянных детищ. Правда, в богатстве, свежести и разнообразии мелодий «Пророк» не может равняться с «Робертом»; в потрясающей силе драматического выражения он не достигает «Гугенотов», которых я считаю лучшим произведением Мейербера; но он весь ровнее, выдержаннее; на нем лежит печать строгого и ясного величия. Это произведение человека уже не молодого, даже стареющего, но человека, вполне овладевшего всем богатством собственного таланта. В «Пророке» нет угловатых и причудливых странностей «Роберта»; нет тех бледных — не скажу общих мест — но незначительностей, которыми исполнены первые два акта «Гугенотов». Инструментовка «Пророка» необыкновенно богата, отделана с любовью до малейших подробностей; она нисколько не шумна; в ней много нового (между прочим, особенно счастливо употребление басового кларнета — clarinette basse); но это новое всегда изящно — чего нельзя сказать, например, об инструментовке «Роберта»; и, кроме двух или трех вычурных пассажей на контрбасах, о которых кто-то сказал, что, слушая их, он всё думает, что у оркестра бурчит в желудке, — всё значительно и прекрасно. В этом отношении, да еще в искусстве двигать целые громады музыки (если можно так выразиться) на сцене и в оркестре, никто не может сравниться с Мейербером. Конечно, могут на это возразить, что мелодия его не течет свободно и обильно, подобно воде из родника, как у Россини; что и его произведения, как первые речи Демосфена * , «пахнут маслом», отзываются трудом; что вообще он не столько великая музыкальная натура, сколько даровитая и многосторонняя организация, со всем настойчивым упорством, свойственным еврейской породе, обратившаяся на разработывание своего музыкального капитала; что он эклектик… Мы со всем этим готовы согласиться, но мы тут же прибавим, что это нисколько не уменьшает ни его достоинств, ни его оригинальности, и что такое счастливое и гармоническое соединение разнообразных способностей так же редко, как и исключительное, даже гениальное развитие одной из них; что самые ожесточенные противники его таланта (немцы, например) не могут отказать ему в необыкновенном знании сцены и глубоком чувстве драматического эффекта; и что, наконец, место, завоеванное им в истории музыки, останется за ним. Влияние Мейербера на современников несомненно, даже итальянцы ему подчинились — сто́ит вспомнить о Верди; мотивы из его «Роберта» поются в Китае, на Сандвических островах… Но возвратимся к «Пророку».

вернуться

67

отнесите это на свой счет, мой дорогой (франц.).

вернуться

68

это неприлично (франц.).

вернуться

69

«Бесплатный вход прекращен…» (франц.).

101
{"b":"161804","o":1}