— Да зачем же беспокоить… — начал было Владимир Сергеич.
— Какое беспокойство, помилосердуйте. Эй, Ванька, сбегай за барышнями скорей… скажи, гость, мол, пожаловал. А каково вам здешняя местность нравится, ведь недурна, не правда ли? Кабурдин стихи на нее сочинил. «Ипатовка, приют любезный», так начинается, — дальше тоже хорошо, только не всё помню. Сад велик, вот беда, не по средствам. А эти два дома, столь между собой схожие, как вы изволили, может быть, заметить, были построены двумя братьями, отцом моим Николаем и дядей Сергеем; они же и сад развели, друзья были примерные… Дамон * и… вот тебе на! забыл, как другого звали…
— Пифион * , — заметил Иван Ильич.
— Полно, так ли? Ну всё равно. (Дома старик говорил гораздо развязнее, чем в гостях.) Вам, Владимир Сергеич, вероятно, небезызвестно, что я вдовец, лишился жены; старшие детки в казенных заведениях, а со мной только две меньшеньких, да свояченица живет, женина сестра, вот вы ее сейчас увидите. Да что ж это я вас ничем не потчую. Иван Ильич, распорядись, братец, насчет закуски… Какую вы водку предпочитать изволите?
— Я до обеда ничего не пью.
— Помилуйте, как это можно! А впрочем, как вам будет угодно. Гостю воля, гостю честь. Ведь здесь у нас по простоте. Здесь у нас, осмелюсь так выразиться, не то чтобы захолустье, а затишье, право, затишье, уединенный уголок — вот что! Но что же вы не сядете?
Владимир Сергеич сел, не выпуская из рук шляпы.
— Позвольте вас облегчить, — проговорил Ипатов и, деликатно отняв у него шляпу, отнес ее в угол, потом возвратился, с ласковой улыбкой посмотрел гостю в глаза и, не зная, что бы такое сказать ему приятное, спросил его самым радушным образом, любит ли он играть в шашки?
— Я плохо играю во все игры, — ответил Владимир Сергеич.
— И это с вашей стороны прекрасно, — возразил Ипатов, — но шашки это не игра, а скорее забава, препровождение праздного времени; не так ли, Иван Ильич?
Иван Ильич взглянул на Ипатова равнодушным взглядом, словно думая про себя: «А чёрт их знает — игра ли она или забава», но погодя немного он промолвил:
— Да; шашки — ничего.
— Вот, говорят, шахматы другое дело, — продолжал Ипатов, — говорят, это игра претрудная. Но по-моему… а, да вот и мои идут! — перебил он сам себя, взглянув в полурастворенную стеклянную дверь, выходившую в сад.
Владимир Сергеич встал, обернулся и увидал сперва двух девочек лет около десяти, в розовых ситцевых платьицах и больших шляпах, проворно взбегавших по ступеням террасы; вскоре за ними появилась девушка лет двадцати, высокого роста, полная и стройная, в темном платье. Все они вошли в комнату, девочки чинно присели перед гостем.
— Вот-с, рекомендую, — проговорил хозяин, — мои дочки-с. Эту вот Катей зовут-с, а эту Настей, а эта вот моя свояченица, Марья Павловна, о которой я уже имел удовольствие вам говорить. Прошу любить да жаловать.
Владимир Сергеич поклонился Марье Павловне; она ответила ему едва заметным наклонением головы.
Марья Павловна держала в руке большой раскрытый нож; ее густые русые волосы слегка растрепались, небольшой зеленый листок запутался в них, коса выбилась из-под гребня, смуглое лицо зарумянилось, и красные губы раскрылись: платье казалось измятым. Она дышала быстро; глаза ее блестели; видно было, что она работала в саду. Она тотчас же вышла из комнаты, девочки побежали за ней.
— Туалет-с немножко в порядок привести, — заметил старик, обращаясь к Владимиру Сергеичу, — без этого нельзя-с.
Владимир Сергеич осклабился ему в ответ и слегка задумался. Марья Павловна его поразила. Давно не видывал он такой прямо русской, степной красоты. Она скоро вернулась, села на диван и осталась неподвижной. Волосы свои она убрала, но платья не переменила, не надела даже манжеток. Черты ее лица выражали не то чтобы гордость, а суровость, почти грубость; лоб ее был широк и низок, нос короток и прям; ленивая и медленная усмешка изредка кривила ее губы; презрительно хмурились ее прямые брови. Она почти постоянно держала свои большие темные глаза опущенными. «Я знаю, — казалось, говорило ее неприветное молодое лицо, — я знаю, что вы все на меня смотрите, ну смотрите, надоели!» Когда же она поднимала свои глаза, в них было что-то дикое, красивое и тупое, напоминавшее взор лани. Сложена она была великолепно. Классический поэт сравнил бы ее с Церерой или Юноной. *
— Что вы делали в саду? — спросил ее Ипатов, желавший вовлечь ее в разговор.
— Сухие сучья резали и копали гряды, — отвечала она голосом несколько низким, но приятным и звучным.
— И что ж, вы устали?
— Дети устали; я нет.
— Я знаю, — возразил с улыбкой старик, — ты у меня настоящая Бобелина * ! А у бабушки были?
— Были; она почивает.
— Вы любите цветы? — спросил ее Владимир Сергеич.
— Люблю.
— Отчего ты шляпы не надеваешь, когда выходишь? — заметил ей Ипатов, — посмотри, как ты раскраснелась и загорела.
Она молча провела рукой по лицу. Руки у ней были невелики, но немного широки и довольно красны. Она не носила перчаток.
— И садоводство вы любите? — опять спросил ее Владимир Сергеич.
— Да.
Владимир Сергеич принялся рассказывать, какой у него в соседстве прекрасный сад у богатого помещика H *.
— Главный садовник, немец, одного жалованья получает две тысячи рублей серебром, — сказал он между прочим.
— А как зовут этого садовника? — спросил вдруг Иван Ильич.
— Не помню, кажется Мейер или Миллер. А вам на что?
— Так-с, — ответил Иван Ильич. — Фамилию узнать.
Владимир Сергеич продолжал свой рассказ. Девочки, дочери Михаила Николаича, вошли, тихонько сели и тихонько стали слушать…
Слуга показался в дверях и доложил, что Егор Капитоныч приехал.
— А! проси, проси! — воскликнул Ипатов.
Вошел старичок низенький и толстенький, из породы людей, называемых коротышками или карандашами, с пухлым и в то же время сморщенным личиком вроде печеного яблока. На нем была серая венгерка с черными шнурками и стоячим воротником; его широкие плисовые шаровары, кофейного цвета, оканчивались далеко выше щиколок.
— Здравствуйте, почтеннейший Егор Капитоныч. — воскликнул Ипатов, идя ему навстречу, — давненько мы с вами не видались.
— Да что, — возразил Егор Капитоныч картавым и плаксивым голосом, раскланявшись предварительно со всеми присутствовавшими, — ведь вы знаете, Михаил Николаич, свободный ли я человек?
— А чем же вы не свободный человек, Егор Капитоныч?
— Да как же, Михаил Николаич, семейство, дела… А тут еще Матрена Марковна.
И он махнул рукой.
— А что ж Матрена Марковна?
И Ипатов слегка подмигнул Владимиру Сергеичу, как бы желая заранее возбудить его внимание.
— Да, известно, — возразил Егор Капитоныч, садясь, — всё мною недовольна, будто вы не знаете? Что я ни скажу, всё не так, не деликатно, не прилично. А почему не прилично, господь бог знает. И барышни, дочери мои то есть, туда же, с матери пример берут. Я не говорю, Матрена Марковна прекраснейшая женщина, да уж очень строга насчет манер.
— Да чем же ваши манеры дурны, Егор Капитоныч, помилуйте?
— Я и сам то же думаю, да, видно, ей угодить мудрено. Вчера, например, говорю я за столом: Матрена Марковна (и Егор Капитоныч придал голосу своему самое вкрадчивое выражение), Матрена Марковна, говорю я, что это, как Алдошка лошадей не бережет, ездить не умеет, говорю; вороного-то жеребца совсем закачало. И-их, Матрена Марковна как вспыхнет, как примется стыдить меня: выражаться ты, дескать, прилично не умеешь в дамском обществе; барышни тотчас из-за стола повскакали, а на другой день бирюлевским барышням, жениным племянницам, уже всё известно. А чем я дурно выразился? посудите сами. И что бы я ни сказал, иногда неосторожно, точно, — с кем этого не бывает, особенно дома, — бирюлевским барышням на другой день уже всё известно. Просто не знаешь, как быть. Иногда сижу я этак, думаю с своей манерой, — я, вы, может, знаете, дышу тяжело, — Матрена Марковна опять меня стыдить примется: не сопи, говорит, кто нынче сопит! Что ты бранишься, говорю я, Матрена Марковна, помилуй, надо соболезновать, а ты бранишься. Уж я теперь дома больше не думаю. Сижу и на низ всё так гляжу. Ей-богу. А то еще, на днях, спать мы ложились: Матрена Марковна, говорю я, что ты это, матушка, своего казачка как избаловала, ведь он, говорю, поросенок этакой, хоть бы в воскресенье лицо-то вымыл. Что ж? Ведь, кажется, далеко, нежно сказал, а и тут не потрафил, опять начала меня Матрена Марковна стыдить: не умеешь, говорит, в дамском обществе держать себя, а на другой день бирюлевским барышням всё известно. Где уж тут о выездах думать, Михаил Николаич?