— Ну, повздорили — и кончено, — продолжал Иван Афанасьич, похаживая по комнате, потирая руки и как бы снова вступая в прежние права. — Аминь! А вот я лучше трубочку выкурю.
Прасковья Ивановна всё не трогалась с места…
— Я вижу, вы на меня сердитесь, — сказал Петушков. — Я, может быть, вас обидел. Ну, что ж? простите великодушно.
— Какое, батюшка, обидел! Какая тут обида?.. Только уж вы, батюшка, пожалуйста, — прибавила Прасковья Ивановна, кланяясь, — не извольте больше к нам ходить.
— Как?!
— Не след нам, батюшка, с вами знаться, ваше благородие. Уж, пожалуйста, сделайте милость…
Прасковья Ивановна продолжала кланяться.
— Отчего же? — пробормотал изумленный Петушков.
— Да уж так, батюшка. Окажите божескую милость.
— Да нет, Прасковья Ивановна, надобно объясниться…
— Василиса, батюшка, вас просит. Говорит: «Благодарна, очинно благодарна и чувствую»; только уж вперед, ваше благородие, увольте.
Прасковья Ивановна чуть не в ноги поклонилась Петушкову.
— Василиса, вы говорите, меня просит не ходить?
— Именно так, батюшка, ваше благородие. Как вы сегодня изволили пожаловать, да как заговорили, что, дескать, не желаете больше посещать, то есть, нас, я так, батюшка, и обрадовалась, думаю: вот и слава богу, вот как оно ладно пришлось. А то у меня у самой язык бы не повернулся… Окажите милость, батюшка.
Петушков покраснел и побледнел почти в одно мгновенье. Прасковья Ивановна всё продолжала кланяться…
— Очень хорошо, — резко воскликнул Иван Афанасьич. — Прощайте.
Он круто повернулся и надел фуражку.
— А счетец-то, батюшка…
— Пришлите ко мне… Мой человек вам заплатит.
Петушков вышел твердой поступью из булочной и даже не оглянулся.
X
Прошли две недели. Сначала Петушков храбрился чрезвычайно, выходил, посещал своих товарищей, исключая, разумеется, Бублицына, но, несмотря на преувеличенные похвалы Онисима, чуть не сошел, наконец, с ума от тоски, ревности и скуки. Одни разговоры с Онисимом о Василисе доставляли ему некоторую отраду. Начинал разговор, «задирал» всегда Петушков; Онисим неохотно отвечал ему.
— А ведь странное дело, — говорил, например, Иван Афанасьич, лежа на диване, меж тем как Онисим, по обыкновению, стоял, прислонившись к двери, скрестив руки за спину, — как подумаешь: ну что я нашел в этой девушке? Кажется, ничего необыкновенного в ней нет. Правда, она добра. Этого нельзя у ней отнять.
— Какое добра! — с неудовольствием отвечал Онисим.
— Ну, нет, Онисим, — продолжал Петушков, — надо правду говорить. Теперь оно дело прошлое; мне теперь всё равно, но что справедливо, то справедливо. Ты ее не знаешь. Она предобрейшая. Ни одного нищего не пропустит так: хоть корку хлеба, а даст. Ну, и нрава она веселого — это тоже надобно сказать.
— Бог еще что выдумали! Где нашли веселый нрав!
— Я тебе говорю… ты ее не знаешь. И бессребренница тоже она… это тоже. Не интересанка, нечего сказать. Ну, хоть бы я ей — ничего ведь не давал, ты сам знаешь.
— Оттого-то она вас и бросила.
— Нет, не оттого! — со вздохом отвечал Петушков.
— Да вы в нее до сих пор влюби мши, — ядовито возражал Онисим. — Вы бы рады опять за прежнее.
— Вот уж это ты пустяки сказал. Нет, брат, ты меня тоже, видно, не знаешь. Меня же прогнали, да я же пойду кланяться. Нет, извини. Нет, я тебе говорю, поверь мне, это всё теперь дело прошлое.
— Дай бог! дай бог!
— Но почему ж мне теперь и не отдать ей справедливости, наконец? Ну, что ж, я скажу, что она собой нехороша, — ну кто ж мне поверит?
— Вот нашли красавицу!
— Ну, найди мне, — ну, назови кого-нибудь лучше ее…
— Ну, так пойдите к ней опять!..
— Эка! Да я разве для того это говорю, что ли? Ты меня пойми…
— Ох! понимаю я вас, — с тяжелым вздохом отвечал Онисим.
Прошла еще неделя. Петушков перестал даже разговаривать с своим Онисимом, перестал выходить. С утра до вечера лежал он на диване, закинув руки за голову. Стал он худеть и бледнеть, ел неохотно и торопливо, трубки вовсе не курил. Онисим только головой покачивал, глядя на него.
— А ведь вам нехорошо, Иван Афанасьич, — говорил он ему не раз.
— Нет, ничего, — возражал Петушков.
Наконец, в один прекрасный день (Онисима не было дома), Петушков встал, пошарил у себя в комоде, надел шинель, хотя солнце пекло порядком, украдкой вышел на улицу и через четверть часа опять вернулся… Он что-то нес под шинелью…
Онисима не было дома. Целое утро он всё сидел у себя в каморке, рассуждал сам с собой, ворчал и ругался сквозь зубы и, наконец, отправился к Василисе.
Он застал ее в булочной. Прасковья Ивановна спала на печи, мерно и томно похрапывая.
— Ах, здравствуйте, Онисим Сергеич, — с улыбкой проговорила Василиса, — что давно не видать?
— Здорово.
— Что вы такие невеселые? Чайку не хотите ли?
— Не обо мне теперь речь, — с досадой возразил Онисим.
— А что?
— Что! Не понимаешь меня, что ли? Что! Что ты наделала с моим барином, вот что мне скажи.
— Что такое я наделала?
— Что такое ты наделала… Поди-ка посмотри на него. Ведь он того и гляди, что занеможет аль и совсем умрет.
— Чем же я виновата, Онисим Сергеич?
— Чем! Бог тебя знает. Вишь, он в тебе души не чает. А ты с ним, как с своим братом, прости господи, обошлась. Не ходи, дескать: надоел. Ведь он хоть и неважный, а всё же господин. Ведь он благородный… Понимаешь ты это?
— Да он такой скучный, Онисим Сергеич…
— Скучный! А тебе всё веселых нужно.
— Да и не то что скучный: такой сердитый, ревнивый такой.
— Ах ты, астраханская царевна Миликитриса! Вишь, он обеспокоил тебя!
— Да вы сами, Онисим Сергеич, помнится, на него сердились, зачем, дескать, знается, зачем всё ходит?
— А что ж, хвалить его надо было за это, что ли?
— Ну, так за что же вы теперь на меня осерчали? Вот и ходить перестал.
Онисим даже ногою топнул.
— Да что ж мне с ним делать, коли он такой сумасшедший, — прибавил он, понизив голос.
— Так чем же я виновата? Чем же я помочь-то могу?
— А вот чем: пойдем-ка со мной к нему.
— Сохрани господи!
— Отчего ж ты не пойдешь?
— Да зачем же я пойду к нему? помилуйте.
— Зачем? А затем, что вот он говорит, что ты добрая; посмотрю я, какая ты добрая.
— Да какое же добро я могу ему сделать?
— Ну, уж про это я знаю. Стало быть, плохо, коли я к тебе пришел. Видно, уж другого средст вияне придумал.
Онисим помолчал немного.
— Ну, пойдем, Василиса, пожалуйста, пойдем.
— Да, Онисим Сергеич, я не желаю с ними опять знаться…
— Да и не нужно — кто тебе говорит? Так, слова два скажи: дескать, что изволите печалиться… полноте… Вот и всё.
— Право, Онисим Сергеич…
— Да что ж, мне кланяться тебе, что ли? Ну, изволь — вот тебе и поклон… на тебе поклон.
— Да право же…
— Ведь экая! И честь-то ее не берет!.. Василиса, наконец, согласилась, накинула платок на голову и ушла вместе с Онисимом.
— Постой-ка немного здесь, в передней, — сказал он ей, когда они пришли на квартиру Петушкова. — А я пойду барину доложу…
Он вошел к Ивану Афанасьичу.
Петушков стоял посреди комнаты, заложив обе руки в карманы, преувеличенно растопырив ноги и слегка покачиваясь взад и вперед. Лицо его пылало, глаза сияли.
— Здравствуй, Онисим, — дружелюбно залепетал он, очень плохо и вяло выговаривая согласные буквы, — здравствуй, братец. А я, брат, без тебя… хе-хе-хе… — Петушков засмеялся и клюнул носом вперед. — Вот уж подлинно, хе-хе-хе… Впрочем, — прибавил он, стараясь принять важный вид, — я ничего. — Он поднял было ногу, но чуть не упал и для контенансу * проговорил басом: — Человек, дай трубку!
Онисим с изумлением посмотрел на своего барина, взглянул кругом… На окне стояла пустая темно-зеленая бутылка с надписью: «Ром ямайский самый лучший».