— Этот тип существует для того, чтобы вы могли быть меценаткой так называемого «непризнанного» искусства, — с ехидством, совсем не неокатолическим, вставил князь Базилий.
— Что такое? Массированная атака на меня? — княгиня недобро огляделась вокруг, и взгляд ее задержался на почти палевой при этом освещении головке ее мальчонки. Она почувствовала себя одинокой, и жалость кольнула ее уставшее сердце. «Ах, если б эти жестокосердые знали, сколько стоила ей каждая минута триумфа! Они бы пожалели ее и приголубили, вместо того чтобы издеваться над беззащитной женщиной». Перед ее взором возник (в воображении, конечно) шкаф с косметикой, которую она собирала, до сих пор не рискуя ею пользоваться. Еще минутка, еще момент — а потом — страшные дни пустого, бесплодного будущего (то, что она говорила о воспитании будущих поколений, было чистым позерством), когда придется отдаваться кому попало, быть раскрашенной, размалеванной каким-нибудь Эваристом, Ананилом или Асфоделей, да еще каждое утро разговаривать с ним о жизни, страшной жизни увядшей нимфоманки, которая ее ожидала. Скорее всего, это будет ее единственный друг, которому можно будет довериться и который сможет ее понять. Но тут же она вспомнила о своем демоническом плане и надела на себя маску надменности и распутной беззаботности. [Уже помрачнели звериные, несмотря на кажущуюся одухотворенность, морды и рыла самцов.] В последнем приливе подавляемого отчаяния она ощутила (словно драгоценный камень блеснул в серой массе расколотой скалы) сентиментальную благодарность к истории (представьте себе!), которая под конец ее жизни послала ей почти космическую катастрофу в виде китайского нашествия. Да — лучше погибнуть во всемирном урагане, чем умирать в постели с опухшими ногами или смрадными язвами на теле. Красота существования, совершенство композиции в пропорции всех его элементов и пышность неизбежного конца — все это вспыхнуло в ней ослепительным внутренним блеском, который, как молния ночью, озарил далекий мрачный пейзаж осени жизни, полный руин и забытых могил. Она воссияла над миром необузданной красотой, овеянной метафизическим обаянием. Самцы были бессильны. Она уже хотела что-то сказать, но ее опередил Тенгер. [Хорошо, что так случилось, слова могли лишь принизить чудотворность минуты — нужен был великий поступок, а не какая-то салонная победа в состязании по диалектике. Он будет, черт возьми, будет — еще есть время.]
— Никакой атаки. Vous avez exagéré votre importance, princesse [69], — произнес вдруг писклявым голосом Путрицид, выговаривая французские слова с ужасным акцентом. — Прошу слушать!!! — Алкоголь с гашишем ударили ему в голову, как торпеда в броненосец. Он был вне себя и буквально не понимал, кто он такой, он воплощался во всех присутствующих и даже в неживые предметы, и все это множилось до бесконечности. Мало того, что появлялось бесконечное количество всех вещей, множились и понятия — ч и с л о п о н я т и й ф о р т е п и а н о т о ж е б ы л о б е с к о н е ч н ы м. «Логичное видение под воздействием гашиша — сказать об этом нашему засохшему логику?» Он пренебрежительно махнул рукой. Он весь наполнился звуками, словно некий непонятный инструмент, в который ударил Бог или Сатана (этого он не знал) в момент страшного вдохновения, рожденного в муках одиночества и тоски, для которой сама Бесконечность была границей и тюрьмой. Что может быть выше этого? Дьявольская концепция нового, м у з ы к а л ь н о е щ е б е з в е с т н о г о произведения покрыла его, как разъяренный бык самку, озарила его изнутри так, что он стал совершеннее всех в этом мире, как идеальный кристалл в серой массе скалы, породившей этот кристалл. На фоне собственного ничтожества он вспыхнул, как огромный метеор в межзвездной пустоте, который коснулся плотных слоев планетной атмосферы. Его атмосферой было трансцендентное (не трансцендентальное) единство бытия — а что еще? — Как материал и даже катализатор: — бабенка, сударь мой, семейный конфликтик, водочка с гашишем, свинячества с мальчиками — набор мелкого житейского обыкновения и м е н н о э т о г о, а не иного монструального хромоножки, через которого протекал миллиардновольтный ток метафизического напряжения, протекал, не насыщая, откуда-то из нутра, из турбины прабытия, лишь случайно обретая индивидуальную форму в жизненных перипетиях именно этой личности. «Центроёб» — это странное слово (реклама французской папиросной бумаги «Job»?), казалось, было центром консолидации клубящейся магмы звуков, стрелкой компаса в хаосе нарастающих равноценных возможностей. Путрицид Тенгер, несчастная жертва высших сил, загорелся чистейшим артистизмом, конструктивистским безумием и сдержал вдохновение, как взбесившуюся лошадь над пропастью, — пусть концентрируется, пусть самозарождается — он, великий властелин потустороннего мира, будет ждать, пока боги не подадут ему готовый яд — для него самого и всего его жалкого земного персонала. Таковы были produits secondares [70]этой творческой комедии. Он уже знал, что он сейчас будет играть (жалкий клок того, что плавилось в музыкальном тигле его существа), чем раздавит всю эту банду не доросших ему до пупка психических уродов, гниющих в своем якобы нормальном существовании, с подобранным на интеллектуальной помойке мыслительным багажом на уровне лужи или навозного болота. Нет, Бенц был другим — он кое-что понимал, хоть и зациклился на своих значках, — но другие, эти «верха» салонной псевдоинтеллигенции, которой никогда не объяснишь ее собственной глупости... брррр... «Воющий пес», лежащий у его ног, навострил уши и напряг мышцы, предвкушая музыкальные потрясения. Тенгера охватило презрение — ему не удастся выразить его. Да и зачем? После смерти и так все узнают об этом — не из его музыки, а из газет, из прессы — этого поистине страшного «пресса», ежедневно давящего на миллионы умов, лепящего из них в интересах той или иной партийной фракции бессмысленную студнеобразную массу. Все увеличивающиеся в объеме газеты и дешевые издания литературной халтуры иссушают мозги — в этом Стурфан Абноль был прав.
Сам он, несчастный калека, был здоровее их всех, а может быть, и всего народа, потому что он н е п р и т в о р я л с я, несмотря на все свои художественные заморочки — он и, возможно, Коцмолухович (он подумал об этом всерьез — вот до чего дошло!) — два полюса, два качества общественной жизни, два заряженные до неимоверного потенциала источника неизрасходованной энергии. Когда как не теперь (этот нарыв давно уже созрел и начал сочиться, отравляя самые отдаленные уголки тела) должно было наступить освобождение от движущейся китайской стены, нависающей над «гнилым» (несмотря на все мнимые революции) Западом, подобно тому, как он в эту минуту нависал над бездонной пропастью своего вдохновения, в которой кипел и булькал, таращился и щерился еще чудовищный в своем недоразвитии эмбрион будущего произведения. Ах, если бы всякое становление могло быть таким же однозначным, кристальным, непреклонным и необходимым, как таинственное появление на свет художественного творения — сколь прекрасно было бы даже общественное бытие! Но опять же техническое убожество искусства, даже самого высокого, — это клоунское фокусничество, это метафизическое жонглерство, это «ł o w k o s t’ r u k» и даже духа! Негодный образец для осуществления идеала в другой системе. Не «ложь искусства» возмущала Тенгера (это проблема для дураков и эстетических неучей) — искусство истинно, но проявляется в случайности данного, а не иного произведения. А сам он? — Тоже дело случая... Все хорошо, пока есть вдохновение. У него было право без иронии произносить это слово — он не был пресыщенным интеллектуалом, заядлым музыкальным графоманом или рабом славы и успеха. Неплохо бы иметь этот презренный успех, но если его нет, что ж — будем его презирать. Такой подход аморален по отношению к людям, но по отношению к почти абстрактным сущностям его можно себе позволить. Больше, чем искривленной наподобие его тела жизни, он пугался мысли о творческом бессилии, которое могло предательски наступить во время непрерывной борьбы с распространяющейся пошлостью, психофизической слабостью и скукой. Скуки он боялся. Он еще не достиг ее пика, но уже хорошо знал ее ужасные боковые безвыходные тупики, в которых поджидала безобразная самоубийственная смерть: высохшая, слезящаяся гноем согбенная старуха, смерть человека, убитого скукой, отравленного неудавшейся жизнью и не доросшим до него самого творчеством. Несмотря на то что он был на высоте, внутренняя амбиция толкала его лезть еще выше, туда, куда он мог добраться лишь как чистый дух, умертвив вначале свое тело. Это было то третье царство, о котором он мечтал, там скрывались (в муках покаяния без вины) завершение и преодоление неудавшейся жизни. Нужно было сделать прыжок и либо убить себя, либо взлететь в недостижимую до сих пор сферу жизненной и художественной абстракции. Даже тень успеха могла бы сделать это невозможным. А этого Тенгер боялся еще больше, чем скуки. И до бешенства раздражал духовное нёбо вкус иной жизни, который он почувствовал за время короткой (продолжавшейся двадцать три дня) любви к княгине, жизни его двойников, паразитирующих на разлагающемся заживо трупе непризнанного художника.