Дальше приводились слова самого Рикарда: «Спиртное меня никогда не интересовало. Ни во времена сухого закона, ни сегодня. В жизни и без того есть много интересных вещей».
Любовь, например. Весной 1932 года Рикард повстречал в Бруклине свою будущую жену Юне.
Журналистка спросила Рикарда о том, как ему удалось в наши сложные времена всего этого достичь — создать любящую семью, обустроить счастливый дом, сделать процветающим предприятие?
«Все благодаря Радости, — ответил Рикард Блум. — Я хотел создать вокруг себя Радость».
— Газетную вырезку со статьей и фотографией повесили на всеобщее обозрение в магазине и у нас дома в Бруклине, — продолжала бабушка. — Но для меня это было еще одним напоминанием о том, что для меня в этой жизни места нет.
Я думала: «Кто я на самом деле? Почему для меня здесь нет места?» Я закрывала глаза, и мне представлялось растущее на самом юру невысокое деревце с торчащими в разные стороны ветвями. Я видела такие деревья; им нужен воздух, одиночество, тишина и пустынный пейзаж вокруг.
Потом я стала думать, что история нашей великой любви— именно так Рикард любил называть нашу совместную жизнь, — что история эта стала для нас обоих обузой, что оба мы, во всяком случае я, не соответствуем требованиям этой великой любви.
Но что бы сказал мне Рикард, если бы в один прекрасный день я пришла к нему со словами: «Послушай, Рикард, моя любовь к тебе несовершенна, не спугни ее, не желай от нее слишком многого, не заставляй меня быть твоим счастьем, твоей мечтой, твоим домом, потому что ни тем, ни другим, ни третьим я не являюсь».
Кто знает, что бы он на это сказал?
Ясно, что он бы обиделся. Сказал бы, что я драматизирую.
А потом стал бы объяснять мне, как обстоит дело в действительности. Рикард любил запутанные метафоры, и случалось, что кроме него никто не понимал, о чем он говорит. К тому же он был убежден, что самые глобальные жизненные вопросы можно решить, если хотя бы чуть-чуть разбираешься в боксе.
«Знаешь, Юне, — говорил Рикард, — история нашей любви напоминает мне бой за чемпионский титул на Мэдисон-Сквер-гарден или в Монреале.
Титул чемпиона мира, понимаешь?
Выше уже не бывает… Эдгар Кристенсен до этой вершины не добрался… Отто фон Порат подошел совсем близко, и все же ее не достиг… хотя боксеры они первоклассные, спору нет… Но мы с тобой, Юне, you and me baby, мы сделаем ради нашей любви то, что сделал Пете Санстёл для норвежского бокса: мы будем биться за звание чемпиона, понимаешь?.. И даже если в последнем раунде, Юне, мы проиграем, мы все равно будем стоять на ринге прямо, нас никто не побьет».
— Что я могла сказать в ответ на подобную речь? — продолжала бабушка. — У меня не было слов. Тогда мне было под тридцать, и мне совершенно нечего было сказать. Слова нашлись потом, но было уже слишком поздно, а теперь, спустя почти пятьдесят лет, говорить об этом действительно слишком поздно. — Она смеется. — Если честно, я даже не знаю, что я в тот раз поняла, а чего понять так и не смогла.
Помню, я сидела на стуле, слушала радио и думала о том, что хочу уехать.
Из нашей жизни в Нью-Йорке это чувство запомнилось мне больше всего. Мне хотелось поскорее уехать, прочь и навсегда.
Сейчас я безумно жалею об этом, ведь Бог словно услышал мои мысли и сказал: «Пусть она получит то, что хотела, — а потом пеняет на себя».
Я помню, как музыка, игравшая по радио, внезапно прервалась.
Я прислушалась.
В репродукторе зазвучал низкий бархатный голос, который очень серьезно произнес: «Citizens of the nation, I shall not try to conceal the gravity of the situation that confronts the people» [23]. Затем голос сообщил, что Америку захватили марсиане.
— Это ведь была та самая программа Орсона Уэллеса, — перебила я бабушку, — когда он обманул всех радиослушателей. Ты ее слышала? Ты что, правда ее слышала? Но ведь ты ему не поверила?
— Я не знала, чему верить, а чему — нет, — ответила бабушка. — Тогда все говорили о том, что творилось в Европе, все мы чувствовали, что над нами нависла какая-то угроза. Казалось, что в ту промозглую зиму тридцать третьего года потеряли работу все, независимо от того, чем они занимались, и только немногим счастливчикам иногда удавалось подработать разносчиками товаров и уборщиками снега — да, та зима оставила след в каждом доме. Следующая была такой же тяжелой, а потом еще одна. Только Рикард продолжал работать как ни в чем не бывало. Год за годом дела в магазине шли хорошо, мы ни в чем не испытывали нужды.
Рикард всегда что-то напевал. Что-то мурлыкал себе под нос. Он вообще очень редко молчал. Может, потому что рядом всегда были женщины. «Wrap your troubles in dreams, and dream your troubles away» [24], — напевал он, сидя за прилавком и дожидаясь, пока очередная посетительница выйдет из примерочной: изо дня в день то одна женщина, то другая — и все в новых костюмах.
Но дело в том, — продолжала бабушка, — что Рикарду иногда тоже бывало не по себе. Хотя он в этом никогда не признавался. Все мы, каждый по-своему, все это время жили в ожидании великой катастрофы.
— Вот тогда-то марсиане и захватили Америку? — перебила я.
— Гм-м, — вздохнула бабушка. — Голос по радио объявил, что, несмотря на энергичное сопротивление полиции, Нью-Джерси уже капитулировал; теперь марсиане находятся на пути в Нью-Йорк, и мы должны проявить все свое мужество, полагаясь на Бога.
И сразу после этого во дворе погас свет.
Кто-то сбежал по лестнице.
Фрекен Иверсен — наша соседка — закричала. «На помощь, — кричала она. — Помираем!»
Рикард ушел куда-то с детьми. Может, они встречались с Сельмой, которая в тот момент как раз была в Нью-Йорке. И я подумала, что никогда больше не увижу ни Рикарда, ни детей, надо что-то делать, нельзя сидеть сложа руки, когда весь наш народ, моя семья, сама я и все на свете летит в тартарары. Но я не могла даже подняться, у меня просто не было сил. Я так и сидела в полумраке, глядя на осклабившуюся на подоконнике тыкву, которая светилась оранжевым светом.
Голос по радио объявил о том, что марсиане захватили Нью-Йорк и принялись за массовое уничтожение людей с помощью ядовитого газа и что последний диктор — по фамилии Коллинз — погиб смертью храбрых на крыше здания Си-Би-Эс.
После этих слов я поняла, что все это выдумка. Конечно, я чувствовала это с самого начала. И все равно, когда Орсон Веллес заверил слушателей в том, что на самом деле никакие марсиане нам не угрожают, я испытала чувство, похожее на разочарование. В стране была паника, и Орсону Веллесу пришлось выступить с объяснениями. Понимаешь? Это был всего-навсего спектакль, но народ поверил в него, народ тут же потерял самообладание, народ…
«Если сейчас в твою дверь раздастся звонок и за дверью будет пусто, я уверяю тебя: это не марсиане! Это просто Хеллоуин», — примерно так он и сказал, этот Орсон Уэллес.
Но разочарование? Откуда взялось это разочарование? Я ведь действительно была разочарована. Конечно, облегчение тоже. Но с этим все понятно. А разочарование-то откуда? Выходит, какая-то часть меня надеялась, что это конец, что чему-то пришел конец.
Позднее, — сказала бабушка, — я часто ловила себя на том, что мечтаю о какой-нибудь всеобъемлющей, неизбежной и непоправимой катастрофе, о том, чтобы по всей земле прошелся вихрь, сметающий на своем пути все, чтобы не осталось ничего, никаких воспоминаний, никакой тоски. Только одна тишина. И больше ничего.
* * *
При каких обстоятельствах умер дедушка на самом деле, никто в семье точно не знает. Кто говорит одно, кто — другое, а я думаю, все было примерно так.
Съев, как обычно, порцию «спагетти карбонара» в кафе «У Тони», Рикард раскрыл рот, чтобы сказать что-то владельцу заведения, — возможно, про японскую бомбардировку Пёрл-Харбор (приближалось Рождество 1941 года, и Рикард, по своему обыкновению, шил костюмы для рождественских гномов).