Уже собираясь позвонить в квартиру Дейзи, он увидел нечто ужасное, что и в страшном сне не приснится, отчего вновь ожило предчувствие, что впереди его ждут еще б о льшие неприятности, новые муки. Он увидел, что на углу напротив дома Дейзи караулит знакомая фигура в черном плаще. Неприветливая, суровая Анна Кевидж приходила засвидетельствовать заключительный акт, получить последнее доказательство его небывалого вероломства. Ее досье было теперь полным. Это, вместе с опустошением счета, означало конец, точку, от которой ему не было возврата. И, поднимаясь по ступенькам, он знал, что сам хотел этого конца. Раз его отвергли, он должен доказать себе, что действительно заслужил такое.
На деле он пошел к Дейзи, руководствуясь не только логикой. Он просто не мог придумать, что делать, куда пойти. Кем он может быть теперь, как распорядиться дальнейшей жизнью. Поселиться в отеле в Паддингтоне и жить там на деньги Гертруды, писать убедительные письма, объясняя, прося прощения? Желание объяснять что-нибудь осталось в безвозвратном прошлом. Он покинул царство морали. Нет сомнений, что-то он объяснил бы. Но, как он смутно и с болью начал понимать, ему придется давать объяснения Мозесу Гринбергу во время бракоразводного процесса. И снова придется пережить скандал и стыд во всех кошмарных деталях и то, что происходит сейчас: как он забрал деньги и как в некое определенное утро его застукала Анна, этот полицейский в юбке…
Дейзи повела себя, как он и ожидал. Ее абсолютная предсказуемость по-прежнему была для него опорой, чуть ли не средоточием абсолютной добродетели, что Тим признавал, хотя сейчас она не доставила ему удовольствия и не принесла утешения. Он даже на минуту испытал бы извращенную злобную радость, если Дейзи с проклятиями прогнала бы его. Когда он пришел, она готовила себе ланч. Он отказался от еды. Поев, она отправилась по магазинам, а он лег на ее кровать и погрузился в бездну отчаяния. Когда она вернулась, он сел и уставился на нее, не в силах пошевелиться. День едва полз.
— Тим, хватит изображать, будто тебя хватил удар. Очнись, походи, пойдем в «Принца датского».
— Нам туда нельзя.
Это было так. Тим начал понимать, что тоже должен скрыться.
— Почему нельзя, черт возьми?
— Нам надо убраться отсюда, — ответил Тим. — Надо найти другое место для жилья. У меня есть деньги. Нам надо перебраться куда-нибудь.
— Зачем? Мне нравится здесь, тут дешево, а твои поганые деньги все равно кончатся, и кому это «нам», скажи?
— Мы должны уйти, должны спрятаться.
— Ты можешь прятаться, а я, будь я проклята, не собираюсь. Я не преступница!
— Я преступник.
Он все так же сидел и глядел в окно. Некоторое время спустя Дейзи ушла, громко хлопнув дверью. За окном наконец начало темнеть.
— Он снял деньги с моего счета, — сказала Гертруда.
Анна промолчала.
Гертруда вернулась на Ибери-стрит. И Анна с ней. Заняла прежнюю комнату, хотя от своей квартиры не отказалась.
Был поздний вечер. Анна, набросив на себя голубой халат, готовилась ко сну, когда к ней вошла Гертруда со стаканом виски в руке. Анна присела на кровать, Гертруда — на кресло возле туалетного столика. Гертруда обедала у Стэнли и Джанет Опеншоу и еще не успела сменить шелковое, цвета янтаря, платье.
— И отправился прямо к той женщине, — добавила Гертруда.
Анна не гордилась своей сыскной работой. Она чувствовала, что это необходимо, и давняя университетская привычка к доскональности, желание полной уверенности заставили ее следить за квартирой Дейзи. Она следила за ней в вечер бегства Гертруды (потом позвонила Графу, узнать, что произошло) и на другое утро. Утром она со странной смесью боли, облегчения и стыда увидела, как Тим пришел к Дейзи. И увидела, что он обернулся и заметил ее. Отвратительная роль; но Анна уже не была уверена, что не погубила Тима и себя — неизвестно зачем. Она решила, что не станет ничего говорить Гертруде. Свидетельств было достаточно и без этого горького факта. Хотя бы придержит его на тот случай, если Гертруда позже не выдержит характера. А то и вовсе не понадобится упоминать о нем. Однако она не могла удержаться, чтобы не осчастливить Графа, рассказав ему о немедленном возвращении Тима к любовнице. Еще она теперь чувствовала необходимость как можно скорее избавиться от последних остатков собственных надежд. Ей хотелось начать новый этап жизни, каким бы он ни оказался. Граф же, в свою очередь, тоже не мог удержаться и рассказал Гертруде, хотя обещал не делать этого.
— Да, — подтвердила Анна. — Думаю, не стоит больше волноваться, что ты была несправедлива к нему.
— Слишком уж быстро все произошло.
— Это и к лучшему. Если бы ему было что сказать в свою защиту, он бы написал или позвонил.
— Он звонил Виктору и Мозесу. Наверное, пытался дозвониться и до Манфреда, только Манфред не подходит к телефону.
— Да, но это все было в тот день. А с тех пор он не подает никаких признаков жизни.
— Он мог бы найти меня, я даже не покидала Лондон, мог бы догадаться, что я у Стэнли с Джанет.
— Значит, кругом виновен, раз не пишет. Мог бы позвонить сейчас, если хотел бы.
— Я знаю. Я… когда звонит телефон… я чувствую…
— Не уехать ли нам, дорогая? Отправимся в деревню, или к Стэнли в его загородный дом, или… да куда угодно, лишь бы прочь из Лондона.
В Анне говорило собственное желание бежать куда-нибудь. Она чуть не предложила поехать в Грецию.
— Нет. Я должна быть здесь. Мне надо… просто в случае чего… и встретиться с Мозесом… по поводу условий… и без поддержки Графа… и Манфреда…
Анна молчала, стараясь понять, что творится в душе Гертруды. Это было нелегко.
Почти две недели прошло с тех пор, как они так ужасно расстались, и за это время Тим не сделал никаких попыток как-то связаться с Гертрудой. Дни проходили в молчании, Анна, занятая собственными переживаниями, наблюдала, как Гертруда все больше ищет поддержки в Питере и как к Питеру постепенно возвращается осторожная надежда. Граф появлялся на Ибери-стрит, но не очень часто. Вместе с надеждой к нему возвращалось былое чувство собственного достоинства и благоразумие. Он держался церемонно, учтиво, сдержанно; но теперь он был для Анны открытой книгой. Ей видно было, что он состоит на службе у своей любви, и она не могла не признать, что служит он безупречно. Она не могла не любить его еще больше, видя, как поразительна его любовь к ее подруге.
— Невозможно поверить, что он действительно задумал жениться на мне ради денег, чтобы содержать ее… Нет, не могу я поверить в это.
— Не думаю, чтобы он отдавал себе отчет в аморальности своей затеи, — сказала Анна. — В этом отношении он недоразвитый.
— Пожалуй…
Анна день за днем, час за часом делала все, чтобы помочь Гертруде окончательно избавиться от иллюзий. Это было благое дело, хотя стоило Анне таких мучений. Скорее бы сердце Гертруды ожесточилось. Так было бы лучше для Гертруды и в некотором смысле для Анны. Не хотелось, чтобы вся эта история, когда приходилось поддерживать Гертруду, события, свидетельницей которых ей приходилось быть, тянулись слишком долго.
В сущности, душевные переживания Гертруды были куда сложнее, чем представлялось Анне, ибо Гертруда теперь мучилась мыслями не только о Тиме, но и о Гае. Ее связь с Гаем приняла иной оборот. Глубокое скрытое чувство вины из-за ее торопливого замужества теперь неистовствовало, вырвавшись из-под спуда. Как если бы Гай тоже говорил ей: «Я предупреждал тебя!» Зачем я вышла замуж так поспешно, думала она про себя; а обращаясь к тени Гая, постоянно каялась и просила прощения. И все же примириться с Гаем не удавалось. Скорее примирение, которого она, казалось, достигла, было ложной успокоительной иллюзией, необходимым оправданием ее безрассудства. Она не могла думать о Гае с кротостью, нежностью, печалью. Она вновь чувствовала, будто он неотступно преследует ее, призраком витает над ней; и это его преследование возродило первоначальную ее скорбь, теперь обремененную еще сознанием вины и горечью. Она была сформирована и закалена ненавистью Гая к сентиментальности, вульгарности, потаканию собственным желаниям, фальши. Как она любила эту ясную строгость. И как часто изменяла ей. Теперь ей казалось, что по слабости своей она перестала любить Гая беззаветной любовью, когда между ними встала его болезнь и он ушел в себя, утратив доброту и нежность, обреченный. Это охлаждение было началом ее измены, ее морального падения. Она вспомнила, как он сказал однажды, что наши достоинства индивидуальны, а пороки общи. Никто не бывает достойным всецело, во всех отношениях, во всех смыслах. Как посредники добра мы «специализируемся», ограничиваемся чем-то частным, и это необходимо, потому что зло присуще нашей натуре, а добродетель нет. Как быстро, без Гая, она возвратилась на этот природный уровень. Сколь узкой, сколь искусственной казалась ей теперь ее собственная «специализация», которая создавала в ней иллюзию ее добродетельности. И она говорила ему: почему он призрак, почему не с ней в жизни как возлюбленный муж, как опора и вожатый?! Его обещания создали ее, а теперь он оставил ее. И она обращалась в пустоту, взывая к тому, кто, она знала, теперь существует как осколок ее собственной страдающей и истерзанной души.