И вдруг Платонову показалось, что веки Бабеля слегка подергиваются. Он подался всем телом вперед, отчего чуть было не потерял хлипкое равновесие, едва удержался и хриплым шепотом крикнул:
— У него могут дергаться веки?!
Маша вздрогнула, не поворачиваясь к нему лицом, поднялась с колен и наклонилась к лицу Бабеля.
— Антон Михалыч! Сюда! — крикнула она.
Теперь уже Платонов видел, как явно подрагивают пальцы Бабеля на ворсистой поверхности одеяла.
— Агония? — испугался он.
— Антон Михалыч! — снова позвала Маша, и в палату буквально ввалился заспанный врач.
Крупный, небритый, в распахнутом халате, он больше напоминал похмельного братка, пришедшего проведать раненого друга. Да и вел себя соответственно.
— Какого?.. — вероятно, Антон Михалыч хотел сказать «черта», «лешего», «хрена», торопливо перебирая в просыпающемся сознании подходящие эпитеты, но при Маше так и не решился ни на один из них, завершив нейтрально, но по тону не менее возмущенно: — Какого такого вы тут делаете?! Маша, сколько раз тебе говорил! А этот ущербный воин откуда?! Брысь! Брысь отсюда в палату!
— Я могу помочь, — несмело предложила Маша, и только сейчас Платонов заметил, как устало она выглядит.
Заметил это и доктор.
— Ох, Маша-Маша, — ухмыльнулся он, — радость наша, дуй за Таней, она в ординаторской подушку мнет. Давай! Это ж терминальная, он, может, подергается и обратно... Ну! У тебя-то арефлексия почему?! Слышь, а ты-то двигай гипсом, тут развернуться негде, — напомнил он Платонову о его неуместности.
— Что значит — терминальная? — успел спросить Константин у Маши уже в коридоре.
Маша посмотрела на него удивленно, пытаясь сообразить, чего он от нее хочет.
— Терминальная? Последняя, самая глубокая стадия комы, в данном случае результат черепно-мозговой травмы, — как на экзамене выпалила и побежала в ординаторскую.
— Он придет в себя? — спросил Платонов вслед, но она уже не ответила.
Константин вернулся на пост, примостился на потертом диванчике рядом и настроился бессмысленно и безнадежно ждать. Маша, впрочем, появилась минут через двадцать. Теперь утомление проступало в каждом движении девушки, глаза казались полуприкрытыми.
— Что там? — Платонов и сам клевал носом.
— Работают. Иди спать.
— Скажи, — попросил после недолгой паузы Константин, — это ты сделала?
— Я ничего не делала, — вдруг твердо ответила Маша, — Бог все решает.
— Все?! — Платонов вдруг почувствовал в себе неожиданный, необъяснимый всплеск раздражения. — А где был твой Бог, когда нас обрезком трубы калечили?!
Маша посмотрела на него с сожалением, даже — жалостью, отчего Константин еще больше занервничал.
— Бог тебя отправил сюда? — спросила она. — Бог, по-твоему, сунул кому-то в руку обрезок трубы и действовал этой рукой? Или у этой руки свои мозги были? Своя воля — делать или не делать? У тебя дети есть?
— Нет, — не ожидал такого вопроса Константин. — Это при чем?
— Объяснять было бы проще.
— Ты попробуй. Может, я не совсем дебил.
— Да все элементарно: скажем так, у тебя несколько детей, ты учишь их добру, любви, взаимовыручке, даешь им все необходимое, а они выходят на улицу и учатся совсем другому. У них есть все, но им этого мало. И вот один из них хватает палку и бьет другому по голове.
— Понимаю, куда ты клонишь, — почти злорадно схватился за нить мысли Платонов, — все равно я виноват. Значит, не так воспитывал.
— Я не об этом, — в голосе Маши скользнуло разочарование, точно она не могла растолковать «дважды два», — тот, который ударил другого по голове, остается твоим сыном?
— Ну... Биологически — да. А духовно... получается, он сам выбрал такой путь.
— То-то...
— Нет, в твоей теории есть слабое место! — обрадовался найденному в мировой литературе решению Константин. — Можно ведь, как Тарас Бульба: «я тебя породил, я тебя и убью»... А?!
— Можно, если ты — Тарас Бульба. То есть человек, к тому же — воин. А если главная твоя составляющая — Любовь? Любовь, которую не осилить человеческому сознанию. Ту Любовь, которая после того, как ее пригвоздили к Кресту, кричит: «Прости им, ибо не знают, что делают»...
— Н-ну... — растерялся Платонов. — На такую любовь только Христос способен.
— Тебе что-то или кто-то мешает?
— Теоретически нет. Н-но...
— Вот с этих «но» начинается поведение твоего сына, и знаешь, кто отец этих «но»?
— М-да... Тварь я дрожащая или право имею... — процитировал Достоевского Константин. — Ты мне сейчас что, лекцию читаешь? — улыбнулся навстречу усталому взгляду Маши, раздражение вдруг отступило, и он почувствовал себя неловко, даже вину какую-то перед Машей ощутил.
— Ты спросил, я ответила.
— Я так думаю, — попытался примирительно заключить Платонов, — ты ударяешь, ударяешь, но, в конце концов, всегда найдется кто-то или что-то, которое ударит тебя. Если речь идет о сыне... Я... Ну, если я отец... Мне жалко и того, которого ударили, и того... который ударил... Он тоже мой сын. Даже после того, как он ударил, у него остается выбор...
— Ближе. Теплее, — вздохнула Маша.
— Я помню: в детстве я очень обидел отца. Сильно обидел. Знаешь, он просто со мной не разговаривал. Если я просил помощи, не отказывал, помогал, но молча. Сколько мне тогда было? Лет шесть-семь? Он не разговаривал со мной дня два... Может, три. А мне казалось, целую вечность. Потом я вдруг заболел. Отит. Знаешь, в ушах так стреляло, я спать не мог, плакал. И он ночи напролет носил меня на руках, убаюкивал, а утром шел на работу. Мама оставалась со мной. А мне тогда хотелось, чтобы оставался отец. Во-первых, я понял, что он простил меня, во-вторых, от него исходила какая-то сила, уверенность, что все будет хорошо. А я воспользовался тем, что я болен, и в первую же ночь, когда боль чуть улеглась, спросил у него: «Ты больше на меня не злишься?». А он ответил: «Я не могу долго на тебя обижаться, а злиться и вовсе не могу».
Воспоминания комком подкатили к горлу, и Платонов умолк. В такие мгновения человек может думать о многом одновременно, но в действительности думает о главном. Так прорывает плотину, избыток чувств выплескивается в зеркало души — глаза, хочется плакать. Иногда слезы просто невозможно сдержать, да и не нужно. Константин сдержал. Внешне это показалось бы нелепо, взял вдруг — заплакал. И Константин вместо этого вытолкнул на лицо не менее неуместную улыбку.
Между тем, он заметил, что Маша испытывает утомление, и каждое слово, каждая мысль даются ей с огромным трудом.
— Я не богослов, — зачем-то начала оправдываться она, — говорю, как чувствую.
— Я понял. Тебе надо отдохнуть. Давай, я посижу вместо тебя, а ты пойдешь отдохнуть в ординаторскую. Если кто позовет, я разбужу, мне не грех и днем выспаться.
— Нельзя. Во-первых, там спит врач, и единственный диван уже занят, во-вторых, через час многим делать инъекции.
— Ставить уколы.
— Что?
— Мне казалось, так говорить проще: ставить уколы.
— Профессиональное...
— И все-таки Бабеля разбудила ты.
— Я только просила об этом. Знаешь, Костя, я вижу: тебе очень хочется чуда. Выйди на улицу — посмотри на небо — чудо там.
— Маш... — Константин на мгновение замялся: — Ты очень красивая. Очень.
— Мне это не помогло. Наоборот.
— Ну, если ты такая верующая, должна понимать, что это, своего рода, дар Божий.
— Испытание даром еще выдержать надо.
— А ты?
— Иди спать, Костя, иди, пожалуйста, ты даже не понимаешь, что делаешь мне больно.
— Извини, прости, — Платонов, как мог поспешно, взгромоздился на костыли и двинулся в палату.
Остановившись на пороге, он оглянулся. Маша уронила голову на руки и уже, похоже, спала, но рядом на страже стоял будильник. А из палаты рвался в коридор громоподобный храп Ивана Петровича, которого минутой раньше Константин почему-то не замечал.
15
Несколько дней Платонов безнадежно нарезал круги по больничным коридорам и парку. Маша почему-то не вышла на следующее дежурство, вокруг Бабеля что-то творилось, но от его вопросов отмахивались, отвечали заготовкой: «делаем все, что нужно». Как обещал, явился с фруктами-продуктами Максим Леонидович. Сходил к главному, принес весть: Степаныч выходит из комы, но процесс этот не одной минуты. Появились рефлексы, может сам глотать воду, а если бы утром не пришел в себя, то И-Вэ-Эл отключили бы, потому как днем привезли мужика после ДэТэПэ. «Интересно, Маша знала об этом в ту ночь?» — задавался вопросом Константин, но самой Маши не было. Один раз удалось постоять-покурить на крыльце с Андреем Викторовичем, которому Платонов рассказал о ночной молитве. Тот отнесся к рассказу спокойно, почти индифферентно: «всему свое время, очнулся и хорошо». Стоило вернуться в палату, как у Платонова начинал выпытывать новости прикованный к металлическому щиту Иван Петрович. Причем делал он это с настойчивостью гестаповца, и если новостей не было — приходилось их придумывать. Машу Платонов встретил уже через неделю в больничном парке. В бежевом плащике, старомодной косынке и каких-то бесформенных сапогах-мокроступах она напомнила ему мать, которая одевалась точно так же в семидесятые годы прошлого века, и, опаздывая на работу, постоянно поправляла на бегу выбивающуюся из-под косынки прядь волос. В русской литературе эти пряди из-под косынки у кого только не выбивались, да так, что стали штампом, а, с другой стороны, какой-то присущей русским женщинам чертой. Не пристало им просто так бегать, надо — по ходу — и пряди заправлять...