— Ты не пробовал писать стихи? — вдруг спросила Лена.
— О, нет. Для стихов душа должна уметь летать. А моя так — копошится чего-то сама в себе.
— Я думала, что теория пространства и времени — это физика. Эйнштейн.
— Что ты? Это еще у древних греков, позже у Канта… Диссертация русского философа девятнадцатого века Алексея Козлова, между прочим, называлась «Генезис теории пространства и времени Канта».
— Ты ее читал?
— Нет, так, шапок нахватался. Понял, к примеру, что прежде чем понять и объяснить Бога, следует для начала понять и объяснить собственное «я». Возвратное местоимение «себя», вот отправная точка познания…
— Но Бог — это абсолютное Добро, а человек — отнюдь не абсолютно светел.
— В этом то и заключается главная антиномия человека, в этом, по сути, смысл его существования и путь, у которого есть только два направления по одной прямой — к Богу, и от Бога.
— А нам там, — Лена кивнула в сторону предполагаемого университета, — грузят до сих пор Белинского и Чернышевского, как величайших мудрецов. Никто из нас не хочет смотреть на русскую литературу узким и часто мелко злобненьким взглядом неистового Виссариона.
— Знаю, помню. Темочка для сочинения: «Пролетарская несознательность и классовое соглашательство Герасима в рассказе Тургенева «Му-му» с точки зрения классиков марксизма-ленинизма».
— У-у… Какая муть!
— Вот уж действительно, кирпич на шею — и в омут!
— Нет, оставим омут для «светлого луча в темном царстве», а мы лучше поедем ко мне.
Нутро Кошкина содрогнулось. У шкалы Рихтера явно не хватило бы баллов. Сергей Павлович прекрасно помнил трехкомнатную квартиру Варламовых в послевоенном сталинском доме, где потолки — это космос, а комнаты — залы, где не стыдно проводить совещания Большой Тройки.
— А родители? — неуверенно возразил он.
— На даче. Кто ж в такую жару дома сидит. У них руки к земле растут. Копаются на участке, домой приезжают только по вторникам, пополнить запасы продовольствия, посмотреть программу «Время» и отлежаться в ванне. Ну, идем?
Кошкин хотел, было, сказать, что сегодня «приехал» попрощаться до лучших времен. Что проект «машина времени» закрывается, потому что становится опасным. Хотел, но не смог.
В автобусе он ностальгически наблюдал, как Лена опустила в кассу два медных пятака и открутила билеты. Вспомнил, как в студенчестве собирали мелочь на пиво, которое брали на разлив в трех и пятилитровые банки. А на остановке долго стоял у киоска «Союзпечать» с интересом рассматривая газеты «Правда», «Советская Россия», «Известия» и журнал «Коммунист». А вокруг — по улице, предупредительно обтекая его, шли люди, и у них были совсем другие лица нежели у тех, что окажутся на этом же месте двадцать лет спустя. Он с нескрываемой нежностью посмотрел на Лену. В задумчивом оцепенении даже не заметил, как на него налетела цыганка. Хотела, было, открыть рот, но заглянув в его глаза, отследив траекторию его взгляда, хитро улыбнулась и растворилась в людском потоке.
— Тебе купить свежие газеты? — спросила Лена.
— Свежие? — усмехнулся Сергей Павлович.
— Ах да… — смутилась Лена.
Еще больше затосковал Кошкин, когда они вошли в просторный подъезд, стены которого не были сплошь испещрены похабными граффити, не ощетинились железными дверями, а на первом этаже, как полагается, ровными рядами висели почтовые ящики.
— Надо было ирис «кис-кис» купить, — сказал он.
— Зачем?
— Как в детстве…
— А мне больше нравится ирис «прима» и «барбарис».
— Мне тоже, но они, насколько я помню, не каждый день на прилавке залеживались.
— Ты так говоришь, как будто в будущем это страшный дифицит.
— Нет, напротив, там вообще все есть. Все можно купить, были бы деньги. Но там нет главного…
— Чего?
— Времени. Нет времени остановится, оглянуться, подумать, нет времени по настоящему любить, нет времени вчитываться в книги, нет времени съездить на кладбище, чтобы помянуть родных, нет времени отстоять службу в церкви, нет времени полистать семейный альбом с фотографиями, нет времени написать письмо, нет времени быть беспричинно счастливым, когда выходишь утром из дома и радуешься свежему ветру, дыханию зелени или скрипу снега под ногами, восходящему солнцу и этому неторопливому божественному движению природы…
— Но почему нет времени?
— Потому что, если есть время — нет денег, и наоборот. Опять же, если нет денег, то вынужденная созерцательность приведет к прилавку магазина, а не к философскому настроению и упоению природой. Тут сработает еще один парадокс: денег нет, а бутылка всегда найдется.
— А у меня бутылки нет, даже шампанского. Очереди после двух…
— Ну и хорошо, что нет, у нас — хоть залейся. И заливаются. И я… Тоже.
— Тебе не страшно там жить?
— Человек ко всему привыкает. Ко всему, кроме одиночества, если только не выбрал его сознательно.
— А какой буду я в это время? — и тут же остановила: — Нет! Не рассказывай! Ничего не хочу об этом знать! — в глазах ее полыхнул игривый огонек, словно она только что решилась на какую-то авантюру. Полыхнул и исчез в зеленой глубине, но глаза сияли уже по иному.
— Я все же скажу. — Кошкин мечтательно улыбнулся. — Ты будешь такая же красивая.
В зале Сергей Павлович остановился у книжных полок, но Лена решительно повлекла его в спальню. Он хорошо помнил эту комнату с бежевыми обоями и огромной румынской кроватью, что на закате социализма считалась роскошью. Сергей и Лена проводили в этой кровати «дачные» дни, когда Варламовы старшие уезжали. Вот где без всяких приборов, полей, изменения силы тяжести, кварков и прочего волшебства останавливалось и, вместе с тем, летело время!
Стенам этой комнаты еще предстоит впитать тысячи нежных слов, потешную и, казалось бы, бессвязную болтовню, эпизоды романов и повестей, теорию расширяющейся вселенной, гипотезы и концепции о четвертом измерении пространства, и длительные размышления Сергея Кошкина о возможности замедления времени, что доказывают современные опыты с неустойчивыми частицами, — и все это будет снова кончаться и начинаться нежностью.
Лена потянулась к нему, спрятав за пушистыми ресницами зеленые глаза, и он не нашел в себе сил отстраниться. Вкус ее губ напомнил ему самое сокровенное, что было в безоблачной и счастливой юности. Душу закрутило и сладостно понесло, и провалилось в нежное никуда усталое сердце. А она ласково повлекла его к этому румынскому раритету супружеских долгов, и стала вдруг расстегивать легкий сарафан, обнажив небольшую с двумя земляничками на вершинах грудь. А он зачем-то пытался вспомнить в деталях, как это было в первый раз, и сочувствовал праотцу Адаму, и готов был в этот миг съесть все плоды древа познания. С ужасом осознавая свою победу, такую легкую и неожиданную, облеченную в стройное, еще никем нетронутое девичье тело, Кошкин готов был заплакать. В нежности, наполнявшей окружающий мир, можно было утопить эскадру «титаников» и никогда не найти. Не та машина времени! Не та! Нужна такая, что растянет эти мгновения до пугающе неисчислимых нолей вечности, и тогда в мерцающем мареве млечного пути, как и обещано, сольются параллельными прямыми не только тела, но и любящие души, и не упадут, а загорятся новые звезды.
Притягивая его к себе, Лена что-то шептала, но он сначала не слышал, или не понимал, а когда стал понимать, со стоном откинулся на соседнюю подушку, сжав руками виски.
— Ты же ради этого вернулся?.. Ради этого? Я думала о тебе все это время, ждала, и верила и не верила… Я же все равно твоя, правда?..
Следовало выбежать на лестничную площадку и застрелиться! Кошкин проклинал себя, свое изобретение, свою слепую страсть, помноженную на эгоизм.
— Лена, я не могу отбивать тебя сам у себя… Я не должен делать этого вперед него… Нет, себя… Бред. Прости, просто я люблю тебя, именно тебя, там мы с тобой разговариваем на разных языках. В моей жизни не было ничего лучше, ближе и светлее, чем ты. Разве что маленький Виталик, но там совсем другое. И теперь в сердце такая пустота, такая ежедневная сосущая боль, такая сырость и тоска в душе, что я посчитал возможным вернуть тебя, украсть у самого себя.