— Лебединое озеро, так его называют.
— Так это лебеди там?
— Да. Два или три семейства, насколько я сумел рассмотреть.
Она оборачивается ко мне.
— Ну ладно, расскажи, как ты, только честно, — говорит она так, как будто есть две версии моей жизни, глаза у нее сейчас ни капли не блестят, а голос вдруг квадратный, рубленый как у следователя. Нет, нет, это все наносное, я знаю, на самом деле она осталась прежней, какой всегда была, по крайней мере, я очень надеюсь, что жизнь ее не обабила, прошу прощения за такое слово. Но я делаю выдох, сосредотачиваюсь, подсовываю руки под зад и рассказываю о своих днях здесь, как все отлично, как я плотничаю, и рублю дрова, и хожу с Лирой в дальние прогулки, что у меня есть сосед, который всегда выручит в беде, его зовут Ларс, такой рукастый мужик, и пила у него есть. У нас много общего, говорю я и загадочно улыбаюсь, но вижу, что она не улавливает намека, и поэтому не развиваю этой темы, а продолжаю рассказывать, что немного боялся зимы и снега, но и это счастливо разрешилось, как она сама, конечно, заметила, подъезжая к дому, я сговорился тут с одним крестьянином по имени Ослиен. У него трактор со скребком, и он готов чистить дорогу по первому зову, за плату, само собой. Так что все в порядке, говорю я и улыбаюсь, я справляюсь. Еще я слушаю радио, если я до обеда работаю в доме, то все время с радио, а по вечерам читаю, всякое разное, но в основном Диккенса.
Она улыбается в ответ сердечной улыбкой, никаких блестящих глаз или рубленого тона.
— Ты вечно читал Диккенса, пока жил с нами, — говорит она. — Это я помню. Усаживался с книгой на свой стул и выключался из жизни, а я подходила, дергала тебя за рукав и спрашивала, что ты читаешь, а ты говорил: «Диккенса» — и смотрел очень серьезно, и я поэтому думала, что читать Диккенса — это совсем не то же самое, что читать просто книгу, что это что-то очень необычное, что наверняка не все делают, так это звучало в моих ушах. Я даже не понимала, что Диккенс — это человек, который написал книгу, которую ты держишь. Думала, это какой-то особый вид книг, который есть у нас одних. А иногда ты еще читал вслух, я помню.
— Да? Читал вслух?
— Да. Из «Дэвида Копперфильда», как я обнаружила, когда уже взрослой решила сама прочитать те книги. В то время «Дэвид Копперфильд» тебе никогда не наскучивал.
— Как раз его я давно не перечитывал.
— Но он у тебя есть?
— Есть. Еще бы.
— По-моему, тогда тебе стоит его перечитать, — говорит она, утыкаясь лбом в ладонь упертой в стол локтем руки, и вдруг продолжает: — «Стану ли я сам героем повествования о своей собственной жизни, или это место займет кто-нибудь другой — должны показать последующие страницы».
Она опять улыбнулась и сказала:
— Это начало всегда казалось мне жутковатым, оно фактически предполагает, что не обязательно ты сам окажешься главным героем своей жизни. Ужас, даже представить себе такое страшно: живешь примерно как привидение и можешь только смотреть на ту, которая заняла твое место, и от всего сердца, возможно, ненавидеть ее и завидовать во всем, но быть бессильной что-то с этим поделать, потому что в какой-то момент ты выпала из своей жизни, как из кресла самолета, так я себе это рисовала, и вот ты болтаешься в воздухе за бортом и не можешь вернуться назад, а кто-то уже сидит крепко пристегнутый на твоем месте, хотя вот у тебя в руках и посадочный на него, и билет.
Что на это сказать? Я не знал, что для нее все это звучит так. Она мне никогда об этом не говорила. Возможно, по той простой причине, что меня не было рядом, когда ей хотелось поговорить, но она и близко не догадывается, сколь часто я думал точно так же, и перечитывал первые строчки «Копперфильда», и уже не мог остановиться, читал страницу за страницей, замерев и сжавшись от страха, читал, чтобы дождаться, когда же все встанет на свои места, и оно всегда вставало, но на то, чтобы в этом убедиться и успокоиться, у меня всегда уходило очень много времени. В книге. В жизни все было иначе. В жизни получился такой расклад, что у меня не хватает духу прямо спросить Ларса: «Ведь ты занял мое место? Не ты ли прожил годы, которые должен был прожить я сам?»
В том, что отец не сбежал ни в Африку ни в Бразилию, ни в какой-нибудь там Ванкувер или Монтевидео, чтобы начать свою новую жизнь, я не сомневался никогда. Он не сбегал от того, что наворотил сгоряча и в запальчивости, не покидал руины, оставшиеся после ударов капризной судьбы, он не прятал голову в песок под покровом тихой летней ночи и сенью остановившихся прищуренных глаз, как сделал Юн. Мой отец не был моряком. Он остался жить у реки, в этом я уверен. Это то, чего он хотел. Ларс никогда не говорит о нем, он не упомянул его ни полусловом за все время нашего знакомства, но это потому, что он не хочет меня задеть и не в состоянии, равно как и я сам, привести все свои мысли относительно этих людей, включая его самого и меня, к одному-единственному знаменателю, потому что он не владеет языком, на котором можно было бы говорить обо всем этом. Мне это очень понятно. Я прожил так большую часть жизни.
Но я не собирался думать об этом сейчас. Я порывисто встаю из-за стола и задеваю его, он дергается, чашки подскакивают, кофе выплескивается на скатерть, желтый молочник опрокидывается, молоко выливается и смешивается с кофе, и весь этот поток устремляется Эллен на колени, а все потому, что пол на кухне имеет уклон. Немалый, пять сантиметров от стены до стены, я промерял. С этим надо что-то делать, но замена пола — слишком большой проект. Придется обождать.
Эллен проворно отодвигает стул и вскакивает раньше, чем кофейный поток достигает края стола, она задирает край скатерти и с помощью пары салфеток останавливает катастрофу.
— Прости, что-то я резко слишком, — говорю я и с удивлением слышу, что выдавливаю из себя слова с запинками, по одному, как будто бы я долго бежал и запыхался.
— Ерунда. Надо только побыстрее снять эту скатерть и сунуть в машину. С этой бедой стиральный порошок легко справится.
Она берется контролировать ситуацию так, как никто еще в этих стенах не делал, и я не возражаю; в мгновение ока она переставляет всю посуду на кухонный стол, стягивает скатерть, застирывает измазанный кусок под струей в мойке и вешает скатерть на спинку стула сушиться у теплой дровяной плиты.
— Ну вот, а потом выстираешь в машине, — говорит она.
— У меня нет стиральной машины, — отвечаю я, подкладывая пару полешек в печку, и мои слова вдруг звучат до того жалостливо, что приходится вдогонку хохотнуть даже, но смешок совсем не удается, и Эллен тут же подмечает это, вижу я. Что-то не получается у меня в этой тягостной ситуации взять тон, который бы мне хотелось.
Она вытирает стол тряпкой, причем несколько раз крепко отжимает ее под струей воды, потому что тряпка сочится молоком и будет плохо пахнуть потом, но вдруг Эллен застывает и, стоя ко мне спиной, говорит:
— Ты бы хотел, чтобы я не приезжала? — Как будто ей только теперь пришла в голову такая возможность. Но это хороший вопрос.
Я не спешу с ответом. Сажусь на дровяной ящик и собираюсь с мыслями, а она говорит:
— Возможно, тебе просто хочется, чтобы тебя оставили в покое? Для этого ты здесь и поселился, правда же, забрался сюда, чтоб тебе никто не мешал, и вдруг я приезжаю с утра пораньше, ставлю посреди двора машину, падаю тебе на голову. А ты только и мечтал, чтобы этого никогда не случилось.
Всё это она говорит спиной ко мне. Она уронила тряпку в мойку, вцепилась двумя руками в ее край и не оборачивается.
— Я изменил всю свою жизнь, — говорю я, — и это самое важное. Я продал остатки фирмы и переехал сюда, иначе я дошел бы до ручки. Я не мог больше жить, как жил.
— Понимаю тебя, — говорит она. — Очень понимаю. Но почему ты ничего не сказал нам?
— Не знаю.
И это правда.
— Ты бы хотел, чтобы я не приезжала? — повторяет она с напором.
— Я не знаю, — говорю я. И это снова правда. Я не знаю, как относиться к ее приезду, он не входил в мой план. Но вдруг меня пронзает мысль: сейчас она уедет и никогда больше не вернется. И от этого мне вдруг становится до того страшно, что я говорю торопливо: — Нет, не слушай меня, это неправда. Не уезжай.