Теперь, спустя полвека с лишним, он сидит за столом напротив меня и говорит, что знает, кто я такой, и мне нечего на это сказать. Это не обвинение, хотя по какой-то причине мне чудится в его словах слабый привкус укоризны, но это и не вопрос, так что я могу не отвечать. Вот только если я сейчас ничего не скажу, в комнате станет слишком трудно и слишком тихо.
— Я тоже, — отвечаю я, глядя прямо на него, — знаю, кто ты.
Он кивает:
— Так я и думал. — Он снова кивает, берет нож и вилку и возвращается к еде.
Я вижу, что он доволен. Это он и хотел мне сказать. И ничего больше, ничего сверх. Он пришел сказать это и услышать мое «да».
В продолжение обеда я чувствую себя неловко, загнанным в ситуацию, в которую меня поставили помимо моей воли. Мы едим, лишь изредка перебрасываясь словами, иногда, правда, ложимся грудью на стол и всматриваемся по очереди в окно, за которым быстро и ровно темнеет, и мы киваем друг дружке, мы согласны, что да, такое за окном время года, как же быстро уже темнеет, не говорите, и все в таком роде, те еще новости. У Лapca довольный вид, он подчищает еду на тарелке и говорит бодро, почти с подъемом:
— Спасибо за обед. Приятно покушать по-человечески, — и уходит, он легко и проворно спускается вниз по дороге безо всякого фонарика, оставив мне тяжесть в душе, Покер трусит следом за ним в сторону моста и маленькой хижины, и пса медленно скрывает тьма.
Я некоторое время стою на крыльце и слушаю скрип шагов по гравию, потом он пропадает, но я еще стою, пока вдали в темноте не раздается хлопок, это Ларс закрывает дверь, и в окнах избушки у реки загорается свет. Я кручу головой во все стороны, но везде глухая чернота, нигде, кроме избушки Ларса, ни огонька. Задувает ветер, я стою и всматриваюсь в темноту, ветер крепчает, шумит лес, мне холодно в одной рубашке, я вдруг замерзаю до мурашек, клацаю зубами и наконец сдаюсь, захожу в дом и захлопываю дверь.
Для начала убираюсь на кухне, в первый раз в мойке две тарелки. Меня изнасиловали, вот как это называется, причем очень даже знамо кто.
Такие дела. Я беру Лирину миску, иду в чулан, насыпаю в нее сухой корм, приношу назад и ставлю перед печкой. Смерив меня взглядом, она начинает жевать, она рассчитывала совсем на другое, и теперь ковыряется едва-едва, и делает такой вид, будто каждый глоток дается ей через силу, то и дело оборачивается, бросая на меня трагические взгляды, вздыхает и через силу продолжает жевать, можно подумать, ей подсунули яду. Нахалка избалованная.
Пока Лира давится кормом, я успеваю сходить в комнату переодеться: снимаю белую рубаху и через голову натягиваю обычную клетчатую, поверх свитер, в коридоре сдергиваю с крючка теплую куртку и надеваю и ее тоже. Беру фонарик, свищу Лире, выхожу на крыльцо в тапках и переобуваюсь в сапоги. Задувает очень прилично. Мы с Лирой спускаемся вниз по тропинке, она впереди, следом я. Светлый мех едва белеет в черноте, но это единственный путеводный знак, фонарика я не зажигаю, жду, постепенно глаза переполняются темнотой, и я перестаю их прищуривать в попытке высмотреть свет в окне, давно пропавший.
У моста я на секунду останавливаюсь у края перил и оглядываюсь на хижину Ларса. В желтом окне мне видны его плечи, затылок без единого седого волоса и телевизор, вещающий в другом углу комнаты. Идут «Новости дня». Не помню, когда я смотрел их в последний раз. Я не привез сюда телевизора и пару раз жалел об этом, когда вечера тянулись слишком долго, но моя идея была такая, что, если ты живешь бобылем, легко одуреть, приклеившись к калейдоскопу картинок и любимому стулу, и пялиться в экран сутками до рассвета, и терять свое время, пока другие бегают. Не знаю. Мне хватает моего собственного общества.
Мы сходим с дороги и идем вдоль реки той же узкой тропинкой, что и всегда, но я не слышу шума реки, поскольку ветер гудит и завывает в кустах и деревьях, я все-таки включаю фонарик, боясь навернуться на тропинке, но вместо того вступаю в речку, не услышав ее.
На озере я иду вдоль прибрежного камыша, пока не дохожу до поляны со скамейкой, которую сам же сделал, чтоб было где посидеть, наблюдая за жизнью здесь, в устье реки: как играет рыба, как гнездуются утки и высиживают птенцов лебеди. Сейчас уже нет, но они по-прежнему собираются тут по утрам вместе с потомством, народившимся по весне, лебедятами размером с родителей, только серыми, и это смотрится смешно, как будто это две разные породы птиц, неотличимо похожие в движениях, в том, как они плавают, причем они, наверно, считают себя слепками с родителей, а со стороны любому видно, какие они разные. Иногда я прихожу сюда отпустить мысли в свободное плавание и сижу, пока Лира носится по своим делам.
Я нащупываю скамейку и сажусь, но не за что зацепиться ни так, ни взглядом, так что я выключаю фонарик и просто сижу в темноте, слушаю, как ветер шуршит в камыше с высоким пронзительным звуком. Я страшно сегодня устал, чувствую я вдруг, уработался больше обычного, глаза закрываются, только не усни, думаю я, посиди немного — и домой, но, конечно, засыпаю, а просыпаюсь продрогший насквозь, оглохший от ветра и с мыслью, что зря Ларс сказал что сказал, зря он так вот повязал меня с прошлым, с которым я, как мне казалось, давно расчелся, он взял и зачеркнул пятьдесят последних лет моей жизни с легкостью, в которой есть что-то неприличное.
С трудом разгибаясь, я встаю со скамейки, свищу Лиру, но поди свистни заледеневшими губами, тем более она, оказывается, и так сидит у скамейки, поскуливает и тычется носом мне в колени. Я включаю фонарик. Задувает адски, разметает в кашу луч света, когда я провожу им вокруг себя, камыш лег вдоль озера, белые гребни дыбятся на воде, вой в голых кронах, которые гнутся к югу. Я наклоняюсь к Лире, треплю ее по голове и говорю:
— Good dog, — говорю я по-английски, звучит глупо, как цитата из какого-то старого фильма времен моего хождения в кино, возможно «Лэсси», или, может, мне снилось что-то, пока я дремал, а осталась одна эта фраза. Одно точно — это не Диккенс, что-то никаких «good dogs» я в его романах не припомню. Вот ведь чушь. Я выпрямился и задраил «молнию» на куртке аж до подбородка.
— Пошли, — сказал я Лире, она взвилась от радости и припустила по дорожке, задрав хвост, я пошел следом без такого бешеного энтузиазма, просто втянув голову в воротник и крепко сжимая в руке фонарик.
8
Я отлично помню ту ночь в избушке на сэтере, когда я обнаружил, что отец не пришел спать, как обещал. Я выскочил из спальни в большую комнату, быстро оделся возле печки. Она была еще тепловатая, не остыла с вечера, и я вслушивался в ночь вокруг, но не слышал ничего, кроме собственного дыхания, слишком быстрого, сбивчивого и свистящего, назойливого в кромешно-темной комнате, где я не видел даже стен, хотя знал, сколько до каждой из них шагов. Я приказал себе дышать спокойнее, стоял, втягивал воздух, и очень медленно выдыхал его, и думал, у меня ведь до этой ночи была хорошая жизнь, меня никогда не бросали в одиночестве, так чтоб по-настоящему, и, хотя отец подолгу отсутствовал, я принимал это с доверчивостью, которая рассеялась в одни сутки того июля.
Когда я открыл дверь и вышел на двор в своих высоких резиновых сапогах, раскаленный день давно остыл. Ни души, прохладно, но уже не темно, летняя же ночь, облака, быстро проплывавшие над головой, нет-нет да и разойдутся, образуя зазор, в который протискивался зыбкий свет, так что я без труда нашел тропинку к реке. После того страшного ливня река текла быстрее, выше заливая камни по краю русла, она вздымалась, клокотала, бурлила, и блестела, как матовое серебро, я увидел это издали, и грохотала так, что я не слышал ничего, кроме нее.
Лодки на месте не было. Я зашел в воду, сделал несколько шагов, остановился, ловя ухом скрип весел, но лишь река билась о мои сапоги, а и левее, и правее все было бездвижно. Гора бревен, свежо и остро пахнувшая во влажном воздухе, и сосна с вырезанным крестом, и ручейки на том берегу от реки к дороге — все стояло на месте, двигались лишь облака, и дрожал зыбкий свет. Такое странное переживание: стоять вот так ночью одному, как луч света или пронзивший душу звук, ну, например, нежная луна или перезвон колокольцев, а вокруг все огромное и безмолвное, только шумно трется о ноги вода. Я не чувствовал себя потерянным, наоборот — избранным, эдакий пуп земли, вокруг которого все вращается, я совершенно успокоился. Это ощущение рождала, конечно, река, я мог погрузиться в воду до подбородка и тихо мокнуть так, пусть бы поток бил и дергал меня, я бы остался тем, кем чувствовал себя, центром всего. Я посмотрел назад, за спину, на нашу хижину. Темные окна. Нет, туда мне не хотелось, там нет света, там две пустые холостяцкие комнаты, волглые одеяла, потухшая печь, там наверняка холоднее, чем здесь, зачем мне туда? Я вышел из воды и побрел.