— Вот и хорошо, — сказал отец. — Франц придет помочь. А теперь спи и копи силы. Это не шутка — нас всего трое, а бревен вон гора. Мне нужно сходить на берег кое-что обдумать, я вернусь через час.
— Хорошо, — сказал я.
Пойдет к реке, сядет на камень и замрет, уставившись в никуда, я был настолько привычен к этому зрелищу, что нисколько не усомнился в правдивости его слов, он часто ходил к этому камню.
— Лампу погасить? — спросил он, и я сказал: «Да, спасибо», отец нагнулся, положил руку сзади на горлышко лампы и подул вниз на горелку, пламя погасло и стало тонкой красной полоской фитиля, а потом пропала и она тоже, и сделалась темнота, но не кромешная. В окно я видел серую опушку леса и серое небо над ней, и отец сказал: «Спокойной ночи, Тронд, до завтра», и я сказал: «Пока — до завтра» и отвернулся к стене. Засыпая, я прижался лбом к серому бревну и втянул в себя слабый запах, все еще сохранявшийся в нем.
Ночью я один раз встал. Осторожно слез сверху и, не глядя по сторонам, чтоб не наткнуться на дверь, вышел за дом. Я стоял босой в трусах, а ветер шелестел в вышине в кронах деревьев, и шли свинцовые облака, объятые дождем и готовые немедленно лопнуть, но, когда я закрыл глаза и поднял лицо и подставил его небу, сверху не капнуло. Только прохладный воздух холодил кожу и пахло смолой, и деревом, и землей, и маленькая пичужка, не знаю какого названия, тонко, безостановочно пищала где-то в густой листве подлеска в метре или двух от моей ноги. В ночи звук казался странным и одиноким, но я не знал, считаю ли я одинокой птицу или себя.
Вернувшись, я нашел отца спящим в его койке, как он и обещал. Я стоял в полутьме и рассматривал его голову на подушке: темные волосы, короткая бородка, закрытые глаза и замкнутое лицо, он был мечтами где-то совершенно в другом месте, а не здесь со мной. Что бы я ни делал, достучаться сейчас до него я не мог. Он дышал мирно и покойно, словно нет у него в жизни никаких тревог и огорчений, и мне бы не полагалось их иметь, но я как раз чувствовал какое-то беспокойство, я не знал, что думать о некоторых вещах. Отцу, может, и дышалось легко, а мне нет. Я широко открыл рот и с шумом три-четыре раза втянул воздух, пока легкие наконец разлепились, и я, наверно, имел тот еще вид, стоя в темноте и пыхтя как паровоз, но вот я залез на второй этаж и лег под одеяло. Заснул не сразу, еще полежал, глядя в потолок и рассматривая едва различимый узор и все сучки, которые, честное слово, двигались и перемещались как крохотулечные зверьки с невидимыми ножками, и сперва все мышцы были скованны, но шли минуты или часы, и тело постепенно размякало. Понять, часы или минуты, было нелегко, у меня нет ощущения ни времени, ни пространства комнаты, в которой я лежал, все мелькало, как спицы в гигантском колесе, на котором я был распят головой на ступице, а ногами на ободе. Меня затошнило, и я вытаращил глаза, чтобы отогнать тошноту.
Когда я проснулся в следующий раз, в окно лился свет и день был в разгаре, я спал слишком долго, и теперь чувствовал себя усталым и разбитым, и не хотел вставать вообще. Дверь в большую комнату была распахнута, наружная тоже, так что, приподнявшись на локтях, я увидел, как солнце наискось падает в дверной проем на до блеска надраенный пол. В доме пахло завтраком, а во дворе отец разговаривал с Францем. Они говорили вполголоса, мирно, почти лениво, и если вчера им поладить не удалось, то сегодня вполне, и, вероятно, они уже сошлись в понимании того, насколько важно для моего отца сплавить лес немедленно, так что придется рискнуть, тем более оба они чертовски хороши для этой работы, решили они, хотя я так и не мог объять рассудком, почему лес не может подождать месяц или два, а лучше уж до весны. Но эти двое уже, стоя на солнцепеке во дворе, без суеты и спешки составляли план, что они будут сегодня делать, видимо, они много раз держали такие советы прежде, когда я ничего об их дружбе не знал.
Я снова придавил головой подушку и попробовал понять, откуда это тяжелое неприятное чувство, но ничего не припомнил: ни фраз, ни эпизодов, но за закрытыми веками разливалась лиловость, и больно драло и саднило в горле. Но еще я подумал о груде бревен у реки, их столкнут в реку с секунды на секунду, и этого я не хотел бы упустить. Я хотел увидеть, как бревна посыплются в воду, одно за одним точно лавина, как враз опустеет площадка у воды, но тут от запахов из кухни у меня заныло в желудке, и я закричал: «Эй, вы завтракали?» — и эти двое во дворе заржали, а Франц ответил: «Нет, ходим тут маемся, тебя ждем». — «Бедняги, — крикнул я в ответ, — уже иду, если еда готова», — и решил быть сегодня веселым всему наперекор и легким как перышко. Я сгруппировался и выпрыгнул из кровати, я наловчился это делать: хватаешься руками за стойку и одновременно перекидываешь через край попу и ноги, с тем чтобы приземлиться в телемаркском лыжном шаге. Но в этот раз ноги дрогнули, разъехались, и правая коленка ударилась о пол, отчего я грохнулся на бок. Колено заболело так, что я еле сдержал крик. Удар было, видимо, слышно даже во дворе, потому что отец крикнул: «Эй, как там в доме? Все в порядке?» — но, на мое счастье, остался во дворе с Францем. Я зажмурился и крикнул в ответ: «Да, все хорошо», хотя такой уверенности у меня не было. Я взобрался на стул у кровати и стиснул коленку руками. На ощупь внутри вроде ничего сломано не было, но от боли я чувствовал себя беспомощным, я немного растерялся, в голове шумело, трудно было натянуть штаны, потому что надо было все время мертвой хваткой держать правое колено, я едва не плюнул на все и не полез обратно в кровать, только и это было невозможно. Но в конце концов я натянул-таки брюки, напялил остальное, дохромал до большой комнаты, и, прежде чем отец с Францем закончили разговор и зашли в дом, я уже уселся за стол, вытянув под ним ногу вперед.
После завтрака двое взрослых взялись мыть посуду, потому что мой отец желал видеть первозданную чистоту, когда усталый возвращался домой, а не впрягаться с порога в ликвидацию бардака и грязи, но меня, не знаю почему, оставили сидеть, хотя обычно мытье посуды считалось моей обязанностью, если с нами не было моей сестры. Честно говоря, я не имел ничего против того, чтобы меня обошли именно в этот раз.
Стоя к столу спиной, они болтали, дурачились и звякали кружками и стаканами, и Франц завел песню, выученную им у его отца, о кунице, повисшей на верхушке дерева. Оказалось, что и мой отец знает эту песню, и тоже выучил ее от родителя, и они затянули громким хором, взмахивая в такт кухонными полотенцами и губками для посуды, так что я живо представил себе эту недотепу-куницу, которая болтается на верхушке ели, и, пользуясь моментом, положил голову на сложенные на столе руки, потому что держать ее прямо было тяжело и трудно, и, наверно, задремал. Но когда отец сказал:
— Всё, хватит шалопайничать, пора приниматься за дело, правда, Тронд? — я сразу услышал его и ответил из своей норки:
— Давно пора, — и поднял голову, отер рот и вдруг почувствовал себя совсем неплохо. Через двор к мастерской с инструментом я шел последним и старался хромать как можно незаметнее, а там взял багор и повесил через плечо моток веревки, а мой отец взял другой багор, два топора и финку, а Франц — лом и начищенную пилу, все это имелось у отца, а также еще несколько пил, молотки, две косы, струбцины, стамески, рубанки и еще много разного инструмента неизвестного мне назначения, потому что у отца была отлично оснащенная мастерская, он обожал инструменты, он сдувал с них пылинки, чистил и смазывал разными маслами, чтобы они хорошо пахли и служили долго, и у каждой-каждой вещи было свое место, где она стояла или висела, готовая хоть сейчас в работу.
Отец закрыл дверь на палочку, и мы втроем пошли вниз к реке и двум горам бревен на берегу, неся в руках и на плечах разные инструменты, отец впереди, я замыкающий. Солнце блестело и переливалось в реке, высокой и полноводной после нескольких ливневых дней, и это было бы идеальной картинкой всего того лета, когда бы я ни хромал так чудовищно, и все потому, казалось мне, что внутри неподалеку от места, где гнездится душа, образовалось что-то усталое и замученное и в результате ноги и таз внезапно оказались не в состоянии нести положенную тяжесть.