Как-то около часу пополудни, в саду, прервав рассказ об Африке, поэт Валерий Шаганов лишил Умберту невинности. Ей тогда едва исполнилось шестнадцать. Поэт нагло прижал ее к себе, тяжестью своего тела затолкал на поле подсолнухов. Умберта попыталась отключиться, притупить чувственные ощущения, как будто то, что с ней происходило, было на экране телевизора, а она наблюдала за этим с дивана. Лишь в тайном уголке памяти отпечатались потемневшие зрачки Шаганова, его бурный натиск, его грубое, животное буйство. Клубок этих эмоций она хранила под семью печатями, пряча от себя самой. Теперь, в объятиях Замира, призрак пережитого насилия вновь предстал перед ней, чтобы навсегда исчезнуть под мягким напором нежности. Это напоминало излечение от тяжкой болезни. Оскал Шаганова сгинул в огромных глазах Замира, синяки от рук Валерия, выламывавших ее тело, стерлись под юношескими ласками, ненависть к мужскому естеству сменилась желанием обладать им, подсолнухи, царапавшие ее кожу, скрылись в нежных складках шелковых простыней, жестокость Шаганова потонула в море любви.
Мокрые от пота, среди смятых простыней, с дрожащими руками, с сердцами, готовыми выскочить из груди, они оторвались друг от друга. Замир впервые ощутил себя в полном согласии с этим миром. Он устало улыбнулся, однако нового поцелуя Умберты оказалось достаточно, чтобы силы вернулись к нему.
18
Около пяти утра, когда сорока-воровка оставила насиженное место на баобабе и проникла под крышу кухни в надежде позавтракать, посвежело. Легкий ветерок с моря выдул из сада застоявшиеся ночные запахи. До краев раскрывшиеся цветки герани, розы, изнуренные долгой ночью колокольчики вздохнули с облегчением. Баобаб протягивал к солнцу свои ветви с сочными, яркими, позеленевшими листочками. Он как будто приплясывал в теплом свечении, улыбаясь своим растительным мечтам. Отныне он окончательно утвердился в преимуществах европейского капитализма. Рощицы карликовых деревьев, люди, изощренные в нарядах и поступках, женственные голубк исо стройплощадки — все они стали ему симпатичны. В конце концов, не так уж плоха жизнь на вилле Каробби.
Альфонсо в белой футболке крутил педали велосипеда, наслаждаясь утренней свежестью. Позвякивание цепи задавало ритм хорошо начавшемуся дню. Остановившись под баобабом, садовник снисходительно глянул на него. Не так-то просто привыкнуть к таким чудным веткам, узловатому стволу, редким малюсеньким листочкам. Баобаб не особо нравился Альфонсо, но в такой день садовник относился к нему гораздо терпимей. Вдруг он обратил внимание на цветное пятно в траве, у корней дерева. Там вырос целый сад небесно-голубых цветов, отдаленно напоминавших подснежники: такие бутончики воронкой с оранжевой сердцевиной вряд ли когда-нибудь попадались на глаза здешним пчелам, осам и майским жукам. Альфонсо тоже никогда не видел ничего подобного и немедленно позвал Каробби. Семена, сохранившиеся в земле на корнях баобаба, дождались своего часа и неожиданно проросли. Альфонсо, которому во всем виделся дьявольский промысел, немедленно заявил:
— Надо сейчас же их вырвать и сжечь. Наверняка они ядовитые!
Умберта терпеть не могла, когда садовник проявлял тупую крестьянскую упертость. Как можно не радоваться появлению этих чудных цветов из дальних краев? Может, очаровательные колокольчики хотят отметить их с Замиром встречу? Их как раз четыре, именно столько раз они с Замиром этой ночью занимались любовью. Вдруг после каждого раза вырастает по цветку? Тогда через несколько дней все лужайки на вилле зарастут голубыми колокольчиками. Умберта лукаво улыбнулась. Уже не девочка, но и не зрелая женщина, она чувствовала себя гораздо уверенней. Утаптывая траву босыми ногами, сверкая глазами цвета берлинской лазури, Умберта дышала полной грудью и не желала сдаваться:
— Что за глупости вы говорите, Альфонсо! Посмотрите, какие прелестные цветы!
Альфонсо нахмурился и пробормотал:
— Это недоброе дерево. Притащило с собой разные африканские яды. Рано или поздно кому-нибудь да навредит, да поздно будет. Я-то бы с ним живо разобрался.
«Альфонсо на все способен. Эти крестьяне прямо излучают животную жестокость», — подумала Умберта, глядя на морщинистое лицо садовника. Альфонсо вскочил на велосипед и поехал прочь, прибавляя крепкое словцо к каждому нажатию на педаль. «Вот уж достала эта работенка. Зудит, как фурункул. И времена уже не те. И седло задницу натирает».
Безымянные, прекрасные и порочные, цветы прожили всего пару часов. Последним напоминанием о них стало голубое облачко дыма, печально растаявшее за спиной баобаба.
В утренней прохладе работа на стройплощадке закипела. Кисти забегали по кропотливо изученным маршрутам, прочерчивая белые, желто-золотистые, голубые, черные, лазоревые полосы.
Руджери в неистовстве носился туда-сюда, вникая в каждую мелочь, махал руками, раздавал упреки и затрещины.
Когда появился Джанни Дженнаро, знаменитый неаполитанский пиротехник, низенький волосатый толстяк в измятом костюме, Руджери остановил работу и представил его своей команде с такой помпой, будто тот был по меньшей мере Александром Македонским:
— Этот человек — величайший в мире создатель фейерверков. Именно он осветит наши декорации вспышками молний и раскатами грома.
Каробби с благоговением пролистывал рисунки с изображением разных эпизодов из проекта своего невероятного шоу. Пылающие купола, раскаленные добела водопады, падающие башни, цветки с голубыми лепестками, желтые и красные карусели, ракеты, разрывающие небо и рассыпающиеся золотистыми звездами, свистящие птицы, — все в едином ритме, стремящемся к торжественному финалу.
Неаполитанский акцент и картавость Дженнаро лишь добавили экспрессии его рассказу о фейерверках, которые он воспринимал как произведения высокого искусства. Пиротехник называл их то огненными эскизами, то вспышками образов, то разноцветными молниями и завершил свое повествование фразой, которую наверняка подготовил заранее и использовал в ответственных ситуациях:
— Своими кометами я окрашиваю ночь.
Каробби не устоял перед очарованием господина Дженнаро, достойного представителя существующей с 1872 года пиротехнической мастерской, и устроил обед в его честь.
Умберта и Замир провели этот вечер вдалеке от всех, на башне виллы, откуда открывался прекрасный вид на всю территорию поместья, и фонари, окружавшие накрытые в саду столы, казались маленькими светлячками. Когда в небе голубой звездой зажегся первый фейерверк, кот шмыгнул под огромный сервант XIX века из светлого ореха. На белом сервизе от Ричарда Джинори отпечатались цветные отблески вспышек, порох уничтожил тучи мушек, сорока-воровка, любопытная дурища, оказалась в эпицентре урагана и оставила там немало перьев. Сверчки, кроты, филины попрятались, и только маленький лисенок в изумлении наблюдал за концом света.
Сверху, из убежища Умберты и Замира, казалось, что фейерверки вырастают из таинственных черных глубин. Они без устали занимались любовью. Ими руководила не только страсть, но и логика, разум. С каждой секундой они все лучше узнавали друг друга и возводили, кирпичик за кирпичиком, здание любви. Казалось, что их тела хотят оставить друг на друге неизгладимые, нестираемые отпечатки, которые никто не сможет вывести или уничтожить.
Среди искр и огней, синхронно с последним вздохом блаженства, в небе замерла завершающая праздник звезда и растаяла, как шипучая таблетка.
Гости разошлись, только официанты собирали в саду тарелки, и ночные бабочки кружили возле фонарей.
Руджери вернулся в комнату, которую все еще делил с Замиром. Он был порядком пьян. Упав в кресло, архитектор уставился на спящего Замира. Внезапно он понял причину своей болезненной влюбленности. Ни один юноша из всех, кого он знал, не излучал такого очарования, как Замир: его кожа светилась. Он был похож на новорожденного ребенка, лежащего в колыбели. Растроганный Руджери захотел приласкать юношу и подошел к постели. Взгляд скользнул по ногам, выше и замер. Замир был возбужден, и этого Руджери ожидал меньше всего. Архитектор осторожно потрогал источник своего недоумения: он напряженно пульсировал. Руджери едва не лишился чувств. Голова закружилась: то ли от потрясения, то ли от выпитого, и он покачнулся.