Я заметила, что у Джона, должно быть, сказочно хорошая память, если он помнит то, что случилось во второй половине XIX века, и тогда выяснилось, что его прадедушка со стороны матери говорил, что дни Реконструкции никогда не следует забывать! А последующие поколения потом только подмяукивали.
— Нет, — утверждал Джон, — совершенно необходимо, чтобы негры по меньшей мере еще одно столетие оставались на своих местах, по крайней мере до тех пор, пока не станут более образованными.
Я возразила, что, возможно, в таком случае не мешало бы вложить чуточку больше денег в образование негров. И добавила: мол, я не верю, что так уж опасно для жизни американцев выказать неграм хоть капельку обычной человечности и дружелюбия.
Джон был уже близок к панике, боясь, что кто-нибудь из сидящих вокруг услышит, какая я nigger lover [160]. Это худшее прозвище, которое вообще может прозвучать на Юге. Но я продолжала неутомимо интервьюировать Джона: что он может сделать и не делает, если он белый и живет в южных штатах. Пожал ли он когда-нибудь руку негру? Никогда! Может ли он представить себе, что обедает вместе с негром? Никогда в жизни!
Да и вообще, нет ни одного ресторана для белых, в котором обслужили бы негра. Может ли Джон представить себе, что ходит в гости к негру?
Джон даже не пытался ответить на эти вопросы, он только стонал. Я решила освободить его от общества такой опасной анархистки, как я, и сказала, что мне надо в мире и покое подумать. И села на скамейку среди деревьев возле Джексон-сквер [161]и стала думать. Я пыталась представить себе, как это было бы, будь я не Кати из Стокгольма, а негритянской девушкой здесь, в штате Луизиана. Да, как это, собственно говоря, могло бы быть? Прежде всего мне нельзя было бы сидеть на этой скамейке, где разрешается сидеть только белым.
Быть может, у меня возникло бы желание посетить соседний музей, совсем рядом. Там висят плети и железные цепи, которыми пользовались белые, чтобы истязать и мучить моих предков. Там находится и большой стол, который в минувшие времена употреблялся на аукционах рабов. На этот стол выставлялись мои предки на обозрение желающим их купить. Я и сейчас еще могла бы увидеть следы, оставленные их ногами на деревянном столе. Я могла бы увидеть все это... если бы мне было дозволено войти в музей. Но этого мне нельзя.
Если бы я захотела сесть в трамвай, чтобы уехать отсюда, я могла бы, разумеется, это сделать. Но я не могу сесть там, где захочется. «For colored patrons» [162]— этой табличкой я должна руководствоваться. Если бы я захотела пить и нашла фонтанчик на улице, то не могла бы удовлетворить там жажду, — это могут сделать только белые, потому что их жажда благороднее моей. Если бы мне понадобилось что-нибудь купить, я могла бы зайти в магазин и сделать это, да, пожалуйста, потому что белые сделали открытие, что мои деньгиничем не отличаются от их денег. Но, понятно, меня не будут обслуживать так, как если бы я была белой. Меня не станут называть «мисс». И есть множество магазинов, которые специально оповещают, что обслуживают «дискриминированных» покупателей. Я, очевидно, могла бы посещать high schoolи college [163], потому что их на удивление много для меня и таких, как я, но, во всяком случае, я не могла бы никогда получить работу, где реализовала бы свои знания. Мне пришлось бы довольствоваться какой-нибудь скромной должностью уборщицы в отеле, должностью экономки или чем-то таким. Да и за свою работу я получала бы гораздо меньше денег, чем если бы была белой. А когда я мыла бы посуду, мне не разрешалось бы смешивать мой обеденный прибор с господскими. Не могла бы я здесь, в Новом Орлеане, пойти посмотреть один из знаменитых футбольных матчей. Не могла бы поплыть на пароходе на такую экскурсию, которую совершила, будучи Кати из Стокгольма. Не могла бы посидеть в одном из уютных ресторанчиков в Vieux Carre. Я не могла бы сделать этого и ничего другого, даже если бы у меня было много денег. Ничто не поможет, даже если моя кровь на три четверти состоит из той самой необыкновенной крови белого человека. Если у меня в жилах течет самая малость негритянской крови, то я есть и останусь негритянкой. Я — Джим Кроу [164]и подчиняюсь запретам для Джимов Кроу, которые придумала белая раса, чтобы моя знала свое место, — потому что «покажи негру палец, он всю руку отхватит», и вспомни Reconstruction, и «ни один человек, рожденный не на Юге, не может понять...». Понять что именно?.. А то, что « niggers», « darkies» [165], « sambos» [166], « pickaninnies» [167], собственно говоря, не что иное, как скопище диких зверей, которые недавно вышли из джунглей.
Такова горькая действительность для меня, бедной негритянской девушки из Луизианы. И единственное утешение, которое я могу придумать, — то, что есть штаты гораздо хуже. Есть штат, который называется «Миссисипи», — самый худший, и я должна радоваться, что родилась не там. Ричард Райт [168]родился там, да, тот, что написал повесть «Черный юноша».
Со вздохом облегчения, что я все же Кати из Стокгольма, я поднялась со скамейки и рысью помчалась в отель — посмотреть, жива ли еще Тетушка. С человеческой точки зрения, она была жива. Она оставила небольшую записку, в которой сообщала, что уехала с миссис Хаммонд и что пусть я только посмею снова явиться так же поздно и сегодня вечером!
В эту минуту как раз явилась наша милая Рози — горничная-негритянка с миндалевидными глазами. Много дней я пыталась вступить в контакт с кем-нибудь, кто рассказал бы мне, как сами негры смотрят на свое положение. Но только попытайтесь это сделать, и вы увидите, как нелегко белой женщине вступить в беседу с негром в стране, где белые практически никогда с ними не разговаривают. Не могу представить себе, что бы произошло, если бы я без всякого, просто так подошла к кому-нибудь на улице и попросила бы побеседовать со мной. Но тут я попыталась заговорить с Рози. Она оченьудивилась. Сначала она была необычайно немногословна, но в конце концов у нее развязался язык. Она сказала: она не думает, будто добрый Бог считал, что так и должно быть.
— Белые смотрят на нас как на животных. I just wonder why [169], — сказала она, печально глядя перед собой своими прекрасными глазами. — I just wonder why, — повторяла она раз за разом, как будто я совершенно не понимала, что ей и в самом деле необходимо объяснение. — А в вашей стране много цветных? — робко спросила она под конец. Слова ее звучали неописуемо смиренно, примерно так, словно она задавала вопрос, есть ли и у нас те, кого можно топтать ногами.
Потом она рассказала о своих детях. О детях просто очаровательных. Младшая, Оливия, она quite a lady [170], уверяла Рози. Тут я нахально спросила: нельзя ли мне прийти к ней домой — посмотреть на необыкновенную Оливию? Предложи я ей драгоценности, принадлежащие шведскому государству, она бы не так удивилась! Она удивилась и пришла в восторг. Ужасно, что мои слова вызвали такой восторг: белая женщина снизойдет до того, чтобы посетить ее дом!
Я не совсем отчетливо понимала, какое это потрясающее событие, прежде чем несколько часов спустя не прибыла в квартал, где живет Рози. Весь квартал был взбудоражен! Курчавые ребятишки, толпой окружившие такси, на котором я приехала, показали мне дом, где жила Рози. Слухи о моем предстоящем визите явно распространились по всему кварталу. У шофера был такой вид, словно он проглотил что-то несъедобное, и он несколько раз спросил, не хочу ли я, чтобы он подождал меня на улице. Этого я не хотела.