От одного лишь присутствия женщины комната преобразилась, приобрела тепло и смысл. Каэтана подошла к туалетному столу, передвинула бокал, будто почувствовала, что я только что трогал его. Затем внимательно посмотрела на себя в зеркало: «Боже мой! Этой ночью я настоящая маха!» Ей вообще нравилось играть этим словом. Но в тот момент она произнесла его без всякого юмора, просто констатировала факт. Я улыбнулся, снова обнял ее за талию и поцеловал в шею. «Не целуй меня там, – прошептала она, – можешь отравиться». Я не понял, что она имеет в виду, мне ведь было неизвестно, что произошло раньше. Но момент был неподходящий, чтобы задавать вопросы. «Пожалуй, лучше поторопиться, – сказал я. – Нам нельзя долго отсутствовать». Она засмеялась, отстранилась от меня и прошла в спальню. «Которая из твоих женщин самая ревнивая? – спросила оттуда со смехом. – Готова поспорить, что ревнивее всех та, из Ла-Гранхи». Я не ответил. Я сел на стул у туалетного столика, спиной к свету канделябров, и ждал, когда она вручит мне бумаги. Вскоре она вернулась с ними. Это было письмо – четыре или пять сложенных листов, исписанных высокими и узкими буквами, знакомый почерк дона Фернандо; письмо адресовалось его будущей свекрови – королеве Неаполитанской, к которой он обращался весьма типичным для него образом: «Моя дорогая и единственная мать», что было мерзко, поскольку ясно говорило об отвращении, которое он питал к своей настоящей матери. Все письмо было написано в такой же льстивой манере и содержало подробнейшую и точнейшую информацию о наших последних стратегических соглашениях с Францией и Англией; эти соглашения были, конечно, государственной тайной, которую надлежало строжайше хранить не только принцу Астурийскому, но и любому честному испанцу. [120]Но принц не был любым испанцем, он был подлым испанцем, злобным интриганом, готовым привести страну к катастрофе, что впоследствии и сделал ради удовлетворения своих низких страстей и из-за ненависти ко мне и к своим родителям, А у родителей разрывались сердца: они любили его как сына и одновременно подозревали в нем врага, которому тем не менее постоянно оказывали доверие в государственных делах; он же, если и не узнавал что-то от них или от своих шпионов, получал все необходимые сведения от министра Кабальеро, бывшего не столько нашим сотрудником, сколько его сообщником, ведь добросердечный дон Карлос IV никогда не переставал верить ему; и вот теперь появилось доказательство, документ, это подробнейшее письмо, многословный донос, полный лжи и клеветы, яркое свидетельство извращенности его автора, письмо, отдававшее нас в руки неаполитанским Бурбонам, а через них – в руки Меттерниха и Питта, что неизбежно должно было привести к еще большей изоляции страны и к ослаблению ее позиций в противостоянии императору Франции. [121]Читая письмо, я совершенно забыл о присутствии Каэтаны, которая, устроившись удобно на диване, играла кистями кашемировой шали и неотрывно смотрела на меня, ожидая, по-видимому, вспышки моей страсти как высшей награды за выполненную работу. «Как письмо пропало в твои руки?» – наконец очнулся я. «Это просто черновик, – последовал ответ. – Письмо уже отправлено в Неаполь. Но мне поручили перевести его на французский и на английский, ведь сам принц не может сделать перевода». [122]«Значит, он намерен послать его также в Англию и французским роялистам, – заключил я. – Ты знаешь точно, с кем он поддерживает там связь?» – «Не знаю, но узнаю, – уверила меня Каэтана. – Я же не смогу переводить всю эту лесть, все эти комплименты, которые он расточает перед своей свекровью, мне придется заменить их другими, и я узнаю, кому они…» И тут мы в первый раз услышали шум.
Это был даже не шум, а легчайший шорох, какой мог возникнуть оттого, что кто-то случайно коснулся двери, но также мог быть просто вздохом инертной материи, из тех, что так часто слышатся ночью. Каэтана мгновенно насторожилась и поднялась с дивана. Я инстинктивно спрятал листы письма за бортом мундира. «Выпьешь что-нибудь? – спросила вдруг Каэтана. – У меня тут есть замечательный херес. Мне подарили его недавно, когда я была в Санлукаре. Я специально держу его здесь для некоторых из моих гостей…» Я сразу понял ее игру. Если кто-нибудь нас подслушивал, то он должен был подумать, что у нас любовное свидание, конечно при условии, что не слышал нашего предыдущего разговора о письме, чего, по правде говоря, я очень опасался. Но мне уже не оставалось иного выхода, кроме как поддержать Каэтану. «Сейчас я не буду пить, – ответил я, беря ее за руку и не позволяя наполнить бокалы, стоявшие на столике около трех оплетенных бутылей. – Поцелуй меня». Мы поцеловались. Я еле слышно прошептал ей на ухо: «Что мне делать с письмом?» Она ответила так же тихо: «Я его переписала для тебя. Сейчас принесу копию». Мы снова поцеловались, напряженно вслушиваясь в тишину, обволакивающую нас словно плотная вата, сквозь которую пробивалось приглушенное звучание далекого трио, исполнявшего теперь что-то из Гайдна. И хотя ничто не выдавало присутствия за дверью кого-нибудь, кто нас подслушивал, мы все равно должны были продолжать игру. Все еще обнимая ее, я вернул ей письмо, и она снова вышла в спальню, чтобы обменять черновик письма на копию. И будто молчание могло выдать нашу вину, я почувствовал, что надо произнести хоть слово и уже приготовился было сказать что-нибудь, но в этот момент мой взгляд опять упал на венецианский бокал. «Хорошо, пожалуй, я выпью, – громко сказала я, – но только если ты нальешь мне вино в этот бирюзовый бокал». – «А у тебя острый глаз, – отозвалась, возвращаясь, Каэтана. – Это коллекционная вещь». – «Я так и подумал. В жизни не видел такого красивого бокала, – ответил я, беря у нее из рук копию письма. – Поэтому я и хочу пить из него, это будет означать, что я тебе не безразличен». У меня тогда было такое чувство, что письмо и бокал – это нечто единое, что между ними существует некая глубокая связь, поэтому пить вино из бокала было для меня как бы добрым предзнаменованием, тайным знаком, говорившим, что я прочитаю сейчас письмо или в крайнем случае смогу унести его с собой. Конечно, на самом деле это не было никаким тайным знаком – просто бессознательная ассоциация, неожиданно родившаяся в нашей игре. Каэтана наполнила бокал хересом: «Ну что же, пей!» Я сделал первый глоток. «А мне?» – томно прошептала она. Я поставил бокал на столик, обнял ее и, целуя, влил из моего рта в ее рот немного вина, наивно полагая, будто паузы в нашем разговоре заставят соглядатая за дверью поверить, что он застал нас в разгар любовной сцены. Но одновременно я безошибочно ощущал, что по мере того, как разыгрывался наш спектакль, Каэтана становилась для меня все более желанной. «Оставь бутылку здесь, – громко сказал я в сторону двери, прерывая поцелуй. – Допьем, когда вернемся из спальни. А сейчас я хочу быть с тобой. Идем же в альков!» Игра разожгла в нас пламя страсти, она больше не была комедией. «Идем! – как эхо повторила Каэтана. – Уже не важно, если обратят внимание на наше отсутствие. Принц так глуп, что и вправду думает, будто это ты поджигаешь мой дворец». Каэтана тоже больше не притворялась.
Обнявшись и страстно лаская друг друга, мы поспешили в спальню и, уже подходя к ней, во второй раз услышали посторонний шум: сначала какой-то глухой удар, а потом быстрое шарканье – затихающий звук чьих-то удаляющихся шагов. На этот раз не могло быть никаких сомнений: нас подслушивали, но я все-таки хотел удостовериться в этом своими глазами. Оставив герцогиню у дверей спальни, я тихо вышел в коридор. Он был пуст. Зеркальный зал тоже казался пустым. Но вдруг краем глаза я уловил в зеркале какое-то движение: легкая тень пересекла светлое пятно у открытой двери в мастерскую Гойи. Однако когда я посмотрел в ту сторону, было уже поздно: тень исчезла, все застыло в неподвижности, дверной проем мастерской загадочно мерцал ровным светом. В какой-то момент я подумал о Гойе, но тут же отогнал эту мысль: его грузная фигура крестьянина не смогла бы с такой быстротой пересечь обширный зал по скользкому мраморному полу. И тут я понял, что тот, кто шпионил за нами, спрятался в его мастерской, из которой нет другого выхода, и мне достаточно пройти туда, чтобы разоблачить его. Однако кто кого на самом деле разоблачит в этом случае? Все еще не зная, на что решиться, я сделал шаг и почувствовал что-то под ногой. Нагнувшись, поднял с пола непонятный предмет – мягкую на ощупь небольшую вещицу, легко уместившуюся у меня на ладони. Я подошел к полоске света, падавшей из комнаты Каэтаны. В руке у меня был чехол из тончайшего сафьяна с вытесненным на нем гербом Астурии, а внутри – флакон с солями дона Фернандо, тот самый, который в моем присутствии вернул принцу мой шурин после того, как взял, чтобы помочь Майте. Так, значит, это дон Фернандо подслушивал нас под дверью! Но что он мог услышать? Только наше любовное воркование? Или еще что-то, открывшее ему, что Каэтана – моя, а не его союзница. Если он действительно понял это, то сейчас, наверное, его одолевает бешенство, он спрятался от всех и со страхом ожидает приближающегося приступа (именно эти приступы, которые никто не осмеливался назвать эпилептическими, он пытался остановить своими солями). [123]Что было делать? Наконец я принял решение. Я опустил флакон с солями в карман и решил пока не говорить ни о чем Каэтане. Можно было объяснить подозрительные шумы неожиданным порывом ветра, скрипом плохо закрытой оконной рамы в зеркальном зале, полосканием шторы. Дело в том, что единственное, о чем я мог думать в ту минуту, это как буду обнимать и ласкать ее.