Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

М.Г.

I

С чего мне начать, дон Мануэль? Я не хочу погружаться в прошлое. Чтобы избежать опасности погрязнуть в нем, да так и не успеть рассказать вам все, что хотел. Если вам это интересно… А вам это интересно, правда? Ваше молчание, я полагаю, означает согласие. Прошлое… Можно было бы начать совсем издалека. В первый раз я увидел ее в Аламеде-де-Осуна, в окружении целой толпы молодых людей, они устраивали там какое-то благотворительное мероприятие, не помню уже, какое именно. Она веселилась, как всегда. Она тогда была совсем молодой. В руках у нее появилась колода карт, и она принялась раскладывать их на одну из своих подруг, словно цыганка… Вы ведь знаете эти маленькие картины голландца Рембрандта? В них свет струится неизвестно откуда и сосредотачивается весь на одной фигуре, все другие погружены в тень. Вот так же было и с ней. Танцевала ли она или смеялась, раскладывала карты или играла со своей мохнатой собачкой – все вокруг уходило в тень. Весь свет устремлялся к ней и, вибрируя, окутывал ее. Я мог бы вспомнить ее и в Санлукаре-де-Баррамеда, летним утром того 1796 года, как она плещется в бассейне вместе с негритянской девочкой, которую удочерила, обе заливаются смехом, белая и черная, и эта радость от полной наготы, от свежей воды стирает различие в их возрасте и положении… Но я уже сказал вам, что не хочу слишком далеко углубляться в прошлое. Начиная с того дня в Аламеде и до утра в Санлукаре, а от него до печального июля 1802 года, я знал ее, навещал, писал с нее портреты… [56]Зачем нужно ворошить все это? Мне кажется, если я не начну отсюда, я не смогу ввести вас в самую суть этой истории. Вы светский человек. И вы это знали, дон Мануэль: я любил ее. Все крутится вокруг этого. Как при игре в жмурки. Разве мы не изображаем любовь слепой?

Прошли годы. Утихли бури. Я хочу сказать, я смирился с тем, что оказался не более чем коротким капризом в ее жизни. Я!.. Который хотел быть единственным… и дошел до такого нахальства – или это просто наивность? – что написал свое имя вместе с ее именем на обручальных кольцах – на портрете, и потом не знал, что с ним делать… И будто этого было мало – сделал еще надпись у ее ног, на песке. Вы, должно быть, ее видели: «Только Гойя», только я, бог ты мой, какая самонадеянность, какая претензия с моей стороны… И какой удар, когда я упал с облаков. Но в течение многих лет я хранил этот портрет. Да и что вы хотите? Я смотрел на него, и моя мечта оживала, она словно бы обретала плоть в этих кольцах, в надписи на песке. А бедная герцогиня была уже только этим… песком… была прахом. [57]

Прошли годы. И вот мы в июле 1802 года. Мы уже были просто хорошими друзьями, не больше. Не осталось и тени – не говорю уже о любви, – даже тени взаимных упреков и обид. В свое время она никак не могла понять – а я тоже не мог ей объяснить, – не было ли злым умыслом с моей стороны так часто и так неверно изображать ее в моих «Капричос»; много раз я вкладывал в них изрядную долю иронии и, признаюсь, крупицы обиды… Может быть, тогда и началось ее отдаление. И если так оно и было, мне не в чем ее обвинить. Мы стали видеться реже. Уже не встречались, как раньше, в театрах, на корриде, на ночных празднествах. Пошли слухи, что она увлеклась политикой и зачастила в дом принца Астурийского. Она вошла в эту шайку, противопоставившую себя вам и королеве, не так ли, дон Мануэль? Я никогда раньше не говорил с ней о делах правительства, да мне никогда и не казалось, что она интересуется ими. Но тут все начали говорить, что она изменилась.

Однажды я узнал, что она решила построить себе новое жилище и оставить тот маленький, но красивый и уютный дворец Монклоа, в котором я за несколько лет до этого писал ее. И по мере того, как огромное сооружение поднималось в садах Хуана Эрнандеса, [58]они теряли всю свою привлекательность как излюбленное место народных гуляний. Что-то странное творилось с герцогиней. Необычным было ее безразличие к той обиде, которую она наносила мадридцам, дав полную волю своей прихоти. Ведь она всегда была такой щедрой, такой простой и совершенно равнодушной к соблазнам власти. И тем не менее тут она пошла на это. Это было как вызов. Словно она говорила народу: если вы меня любите, то докажите свою любовь – терпите мои капризы.

И вот она позвала меня в свой новый дом. Сады уже были окружены решеткой, закрывавшей публике проход, и с Пасео еще доносились протестующие голоса людей, возмущенных такой беспардонной узурпацией. Внутри строящегося дворца, окруженная целой армией архитекторов, ремесленников, рабочих, она казалась главнокомандующим, заканчивающим приготовления к битве, – бледная, возбужденная, встревоженная, не знаю, понимаете ли вы меня, – будто в этом и заключалась вся ее жизнь. Вся недолгая жизнь, что у нее еще оставалась… В этот день она показала мне салоны и галереи, обратила мое внимание на стены и потолки, на огромную парадную лестницу, которую мы вспоминали вчера в театре, и сказала: «Фанчо, все это тебе придется расписать – стены и панели, фризы и драпировки, потому что мой дворец должен стать самым великолепным в Европе, прекраснее, чем дворец императрицы Екатерины в Санкт-Петербурге, и ты своей росписью обретешь здесь бессмертие». Ее глаза сверкали, голос срывался; подобно сивилле, она вытянула руку, она была вся огонь, и однако это было не пылом юности, а чрезмерным, мучительным возбуждением, звенящим – позвольте мне использовать сравнение художника, – звенящим возбуждением какого-то металлического цвета, которое наполнило меня страхом, потому что оно было несвойственно ее натуре… Человек противится тех, кого он любит, разве не так? Она изменилась, и не к лучшему.

После этой встречи я стал часто бывать во дворце, чтобы определить, что в нем можно будет написать, и наконец, по ее настоянию, устроил небольшую мастерскую в одном из пустующих залов. Я перевез туда подрамники и краски, столы и мольберты; казначей, дон Антонио, прислал мне столько свечей, сколько я пожелал. Я приступил к работе. Сделал несколько небольших набросков темперой на темы, которые мы согласовали; и здесь меня тоже подстерегала неожиданность. Желая сделать ей приятное, я предложил написать сцены из народной жизни, сюжеты того Мадрида комедиантов, тореро и махо, с которыми она так любила общаться раньше, но она изменилась и в этом; в конце концов, к моему сожалению, мы остановились на эпизодах и героях мифологии, заменив мах и цветочниц наядами и нимфами. Стремясь, как всегда, доставить ей удовольствие, я стал обдумывать большую и сложную аллегорию, в которой женский образ – конечно же, это была она, хотя я и откладывал пока главный сюрприз: ее лицо, – появлялся как муза, нимфа или богиня сначала неясно, а потом все отчетливее вплоть до финального апофеоза на потолке большого зеркального зала в окружении четырех фигур, олицетворяющих Философию, Искусство, Поэзию и Любовь. А где-нибудь в углу я задумал незаметно пристроить свой автопортрет. Но все движение, весь ритм композиции заставят взгляд богини вновь и вновь обращаться к нему. То была тайная дань, которую я – в какой уже раз – хотел отдать бессмертию. [59]

Я успел сделать лишь дюжину первых, еще неясных и непроработанных эскизов, как вдруг в начале лета она мне сообщила, что дворец будет закрыт: она откладывала все работы и отправлялась в Андалусию, несмотря на предупреждения о вспыхнувшей там эпидемии и советы не ехать туда в самый разгар жары. [60]

Как я говорил вам вчера, дон Мануэль, если уж ей придет что-нибудь в голову, ее уже ничто не остановит. Так она и уехала, сказав мне на прощание: «Фанчо, во время моего отсутствия не пиши, лучше дай волю своему воображению. Пока твои наброски мне не нравятся. Сразу видно, что они сделаны по обязанности, а я хочу, чтобы ты писал от души, не обращая на меня внимания, вот тогда в твоей работе появится гений, как появился он, когда ты расписывал купол Святого Антония». Что мне оставалось делать? У меня никогда не возникало желания обращаться к мифологии, если только она не была моей собственной выдумкой. Но разве герцогиня допустила бы моих ведьм и монстров на потолок большого зала? [61]

вернуться

56

Упомянутый вечер в Аламеде скорее всего можно отнести к 1785 году, к тому времени, когда Гойя пишет первые портреты герцогини – графини Бенавенто-Осуна. Каэтане де Альба было тогда 23 года. Десять лет спустя, незадолго до того, как Гойю назначили директором Академии Сан-Фернандо (ее почетным председателем была как раз мать герцогини), его навестили герцоги де Альба, и он получил заказ написать их обоих, что тогда же и выполнил. С этого времени Гойя начинает посещать герцогиню, которая в конце того же года стала вдовой, а в 1796 и 1797 годах отношения между художником и его моделью-подругой-покровительницей достигают кульминации. Именно к этому времени относится их совместное пребывание в Санлукаре-де-Баррамеда, чудесным свидетельством которого остается альбом рисунков, на одном из которых изображена герцогиня, играющая со своей чернокожей служанкой.

вернуться

57

Портрет, о котором несколько путано говорит Гойя, – самое известное из всех созданных им изображений герцогини: она предстает на нем в черном платье и черной мантилье, указывая пальцем на землю. Портрет действительно (противно всякой логике) находился у художника, когда в 1812 году умерла его жена Хосефа Байэу и была произведена опись имущества, передаваемого по нотариальному акту его сыну Хавьеру. Это полотно фигурирует там как «Портрет де Альбы под номером 16, ‹оцененный в› 400 реалов».

вернуться

58

Сады Хуана Эрнандеса, излюбленное место отдыха и развлечений жителей Мадрида, оставались открытыми для всех до тех пор, пока герцогиня не предъявила на них старинные права собственности, вернула их себе и построила на их территории дворец Буэнависта. Этот поступок сделал ее крайне непопулярной, и герцогиня, столь любимая прежде жителями Мадрида, теперь нередко обнаруживала, что ее подвергают хуле в бульварных листках, расклейке которых не смогли воспрепятствовать ни инквизиция, ни король. После смерти герцогини Годой, как нам известно, добился, чтобы местная власть – аюнтамьенто – выкупила для него дворец Буэнависта, а после падения самого Годоя дворец отошел под военный музей, был резиденцией регента (1840), а затем в нем размещались турецкое посольство, артиллерийское управление и, наконец, военное министерство.

вернуться

59

Упоминаемые эскизы росписи стен и потолков не сохранились. Возможно, их уничтожил сам Гойя, поскольку он был недоволен ни разработкой тем, ни их исполнением; не исключено также, что на решение уничтожить эскизы, восславляющие герцогиню, повлияла ее смерть.

вернуться

60

Историки чаще всего упоминают о желтой лихорадке 1803 года, явившейся катастрофой для Андалусии (сам Годой посвятил многие страницы своих воспоминаний описанию этой эпидемии и рассказу о мерах, предпринятых для борьбы с нею), однако вспышки эпидемии происходили каждое лето, и в 1802 году, как видно из текста, она была достаточно серьезной.

вернуться

61

Гойя, несомненно, не питал склонности к мифологическим сюжетам, в чем он тут и признается. Кроме четырех или пяти первых произведений, относящихся к годам его ученичества в Италии, живопись Гойи в целом не содержит никакой мифологии, за исключением разве что его собственной, которую можно найти в «Капричос» и «Сумасбродствах», – и это в самый расцвет неоклассицизма.

13
{"b":"161054","o":1}