Никхилу нравится такая жизнь в полном отрыве от цивилизации. Он привыкает к тишине, к ароматам цветов и трав, к острому, свежему запаху наколотых дров. Тишину нарушает только тарахтение далекой моторки на озере или хлопанье оконной створки. Гоголь дарит хозяевам рисунок их дома, который он сделал в какой-то из дней, — первый рисунок за долгое время, выполненный не на заказ и не для работы. Его ставят на захламленную каминную полку вместе с другими рисунками, фотографиями и книгами. Джеральд обещает окантовать его. Гоголя поражает то, что двери не запираются ни в хозяйском доме, ни у них с Максин. Кто угодно может запросто войти внутрь. Он вспоминает сигнализацию, которую установили в своем доме его родители, — ну почему они не могут просто наслаждаться жизнью, почему им надо всего бояться? Вот Ратклифы живут в гармонии с жизнью, посмотришь на них, так кажется, что они владеют правом на луну, что пускает серебряную дорожку над озером, и на солнце, и на облака. Они так любят свою дачу, что она вросла в них, стала частью их самих. Гоголю ужасно нравится идея проводить лето в одном и том же месте, возвращаться туда год за годом. Однако он не может представить себе своих родителей живущими на такой вот лесной даче. Как им было бы скучно играть в бридж в дождливые дни, считать падающие звезды по ночам, варить варенье и щипать базилик! Ашок и Ашима в жизни не пошли бы гулять по горам, как это делают они с Максин и ее родители почти каждый день, чтобы полюбоваться на закат из разных точек окрестных вершин. Мать жаловалась бы на то, что она все время одна, что вокруг нет других бенгальских семей, кроме того, она не любит купаться и не умеет плавать. Он с содроганием вспоминает о путешествиях, в которые ездил с семьей. Вечно они куда-то спешили: то мчались в Калькутту, то путешествовали по местам, не представляющим для них, детей, никакого интереса. Несколько семей объединялись вместе, брали напрокат фургон, набивали его едой, одеждой и спальниками и отправлялись в Торонто, Атланту или Чикаго — к очередным бенгальским друзьям. Отцы сидели впереди, изучая карту, дети — скорчившись на задних сиденьях, с бутербродами и пирожками, обернутыми в фольгу, которыми они перекусывали на заправках и стоянках дальнобойщиков. Ночевали в мотелях, для экономии все в одной комнате, купались в придорожных прудах…
Однажды они с Максин решают переплыть через озеро на каноэ. Максин учит его грести, стоя на одном колене, перекидывая весло с одной стороны на другую, рассекая им тугую, стального цвета воду. Она рассказывает ему о детстве на даче. Это ее самое любимое место во всем мире, говорит она, и Никхил понимает, что этот пейзаж, эта вода, это озеро — неотъемлемая часть ее, так же как и дом в Челси. Максин признается, что здесь она потеряла девственность: это случилось, когда ей было четырнадцать лет, в старом лодочном сарае, с мальчиком, родители которого привезли его сюда погостить. Он вспоминает себя в четырнадцать лет — надо же, как это не похоже на его детство! Тогда он был Гоголем, и только Гоголем. Впрочем, когда он рассказал Максин историю своего имени, она ужасно смеялась. «Никогда не слышала ничего прикольнее!» — заявила она и поцеловала его в щеку. А потом, видимо, начисто забыла об этом, пожалуй, самом важном факте его биографии, видимо, он вылетел у нее из головы, как вылетала вся кажущаяся ей ненужной информация. И Никхил понимает, что для нее это место — последнее убежище, куда она будет стремиться всегда. Он представляет ее себе старухой, сидящей на раскладном стуле на берегу озера: ее изборожденное морщинами лицо все еще красиво, ее гибкое тело только слегка раздалось в бедрах, а волосы подернуты сединой. Он представляет себе, как она скорбит, приезжая сюда проведать родительские могилы, как учит своих детей плавать и нырять с мостков в воду, как берет их за обе руки и кружит по воде вокруг себя.
Здесь они отмечают его двадцать седьмой день рождения. Это — первый день рождения, который он встретил не в родительском доме, не в Калькутте и не на Пембертон-роуд. Лидия и Максин решают приготовить праздничный ужин: за несколько дней они начинают изучать рецепты, валяются на пляже, полностью погрузившись в свои кулинарные книги. Наконец они останавливают свой выбор на классической испанской паэлье и едут в Мэн закупать креветки, мидии и другие морепродукты. На сладкое Лидия жарит рассыпчатый, обсыпанный сахарной пудрой «хворост». Стол выносят на лужайку, расставляют вокруг него стулья. Кроме Хэнка и Эдит, они пригласили в гости еще несколько супружеских пар, что живут по соседству на своих дачах. К середине дня их лужайка уже забита машинами. Женщины в широкополых соломенных шляпах и полотняных платьях собираются около Лидии, маленькие дети носятся по лужайке вокруг машин, визжат, играют с Сайласом. Кто-то жалуется на то, что слишком много развелось на озере моторок, кто-то рассказывает местные сплетни: говорят, что жена владельца единственного магазина в поселке сбежала с другим мужчиной, что теперь он подал на развод.
— А вот и наш архитектор, которого привезла Макс, — представляет его Джеральд.
Он подводит его к паре, желающей пристроить флигель к своему нынешнему жилищу. Гоголь обсуждает с ними варианты проектов, обещает заехать к ним до отъезда. За ужином его соседка по столу по имени Памела интересуется, в каком возрасте он переехал в Америку из Индии.
— Я родился в Бостоне, — говорит он.
Оказывается, Памела тоже из Бостона, но, когда он называет ей пригород, в котором живут его родители, она качает головой.
— Никогда о таком не слышала, — говорит она. — Однажды моя подружка ездила в Индию в отпуск.
— Правда? Куда именно?
— Понятия не имею. Я помню только, что она вернулась оттуда ужасно худая и что я ей страшно завидовала. — Памела смеется. — Но вам-то в этом смысле повезло, верно?
— В каком смысле?
— Ну, у этой моей подружки было расстройство желудка и все такое — у вас-то иммунитет на эту заразу.
— Вообще-то это совсем не так, — говорит Никхил, слегка задетый за живое. Он бросает взгляд в сторону Максин, но она, по обыкновению, целиком погружена в разговор с соседом. — Мы с сестрой в Индии всегда болели. У моих родителей был даже специальный «аптечный» чемодан.
— Вот странно-то! — восклицает Памела. — Вы же индус. Как может ваш собственный климат так сильно на вас действовать?
— Памела, Ник — американец, — нетерпеливо произносит Лидия, перегибаясь через стол и спасая Никхила от продолжения разговора. — Он здесь родился. — Она поворачивается к нему, и по выражению ее лица он внезапно понимает, что на самом деле она в этом не уверена. — Правда ведь? — спрашивает она.
Джеральд откупоривает бутылку шампанского.
— За Никхила! — провозглашает он, поднимая свой бокал.
Гости, смеясь, поют «С днем рожденья тебя!», чокаются с ним, шутят. Они видят его в первый раз в жизни и забудут через полчаса. И вдруг посреди веселого праздника, в компании подвыпивших американцев, под визг их детей, гоняющихся по лужайке за бабочками, он вспоминает, что его отец уехал в Кливленд больше недели назад, а он так и не удосужился ему позвонить. Он и матери не позвонил, не спросил, как она там одна. Ночью, когда он лежит, обняв Максин, его будит звонок телефона в главном доме. Он вскакивает с постели, уверенный, что это родители звонят, чтобы поздравить его с днем рождения, ужасно смущенный тем, что звонок, наверное, разбудил Джеральда и Лидию. Он уже выбегает на прохладную, влажную от росы лужайку, как вдруг понимает, что этот звонок ему приснился. Постояв минуту на улице, он возвращается назад, снова залезает в постель, поворачивает сонную Максин к себе спиной, устраивается сзади, подсовывая ноги ей под колени, крепко прижимает ее к себе. Макс сонно мурлычет. В окно Никхил видит, как из-за деревьев медленно, робко поднимается заря, и, хотя последняя россыпь звезд еще видна на небе, очертания сосен и домов постепенно проясняются. Он вдруг понимает, что родители все равно не смогли бы ему позвонить, он ведь не дал им номера здешнего телефона, а в телефонной книге его нет. Здесь, рядом с Маке, в этом замкнутом, — отгороженном от всех мирке, он свободен.