— Теперь тебе в последний раз предоставляется возможность сохранить жизнь. Для этого ты должен ответить только на один вопрос: «Где вы спрятали вино?»
Кое-кто из нас ждал, что сейчас опять раздастся крик павлина, но Баббалуче не издал ни звука. Он улыбнулся фельдфебелю Траубу, и все улыбался и улыбался, и уже не мог остановиться, а за ним и мы один за другим начали улыбаться тоже, и вскоре уже улыбались все, весь город.
— Тебе предоставляется право сказать последнее слово, — объявил Трауб и взглянул на часы.
— Все в порядке, — сказал Баббалуче. — Ты успеешь вовремя съесть свой завтрак.
Баббалуче поглядел на нас: ему хотелось сказать нам что-то такое, что бы мы запомнили, но не так-то просто найти слова, которые подвели бы итог пятидесяти годам жизни. Солдаты стали навытяжку, как на учебном плацу, и, вскинув автоматы, навели их на Баббалуче, а он снова улыбнулся.
— Почему ты смеешься? — спросил фельдфебель Трауб. — Смерть — дело серьезное.
— Да вот автоматы, — сказал Баббалуче. — Эти маленькие черные отверстия, совсем как три пары глаз, высматривают, где тут у меня сердце. — Он опять поглядел на нас— Разве они не знают, — сказал он, — что у меня его нет?
Трауб снова взглянул на часы.
— Снимите-ка вы пробковый язык, — сказал Баббалуче, — Пусть эти бедняги там, в Скарафаджо, слушают звон нашего колокола.
Никто из нас не заметил, как фельдфебель Трауб отдал приказ стрелять. Залп прогремел внезапно, он страшным грохотом прокатился по каменоломне, и Баббалуче повис на веревках головой вперед. Дело было сделано. Над дулами автоматов вился дымок. Мы все примолкли. Это молчание такой большой толпы было по-своему не менее оглушительным, чем автоматная очередь. Фельдфебель Трауб торопливо приказал солдатам перезарядить автоматы, и те тотчас повернулись и поспешно, гуськом, устремились к выходу; они бы побежали стремглав, да стыдились нас.
— Да здравствует Баббалуче! — крикнул Бомболини.
— Да здравствует Баббалуче! — закричал весь народ. Эти крики гулко разнеслись среди высоких каменных стен, и эхо их было подобно грому.
Мы вынесли тело из каменоломни и поднялись с ним вверх по козьей тропе к кладбищу; мы, молодые парни, несли его, подняв высоко над головой, и нам наплевать было на кровь, да и было-то ее совсем немного, а весил каменщик не больше, чем малый ребенок. Капоферро бил в свой барабан — ра-ра-бум, ра-ра-бум, — и несколько коз бежали рядом с нами, словно провожая тело. Старая женщина, пасшая вола, чтобы заработать на пропитание, приблизилась к нашему траурному шествию.
— Убили, что ль, кого?
Ей объяснили, что произошло.
— Верно, поделом ему, — сказала старуха.
На кладбище несколько парней спрыгнули в могилу, и мы опустили туда Баббалуче в том пиджаке, что был на нем надет, со всеми напиханными под него для солидности тряпками. Гроба не было — ведь гробовщик-то у нас один, сам Баббалуче, — но мы знали, что он не придал бы этому значения. «Эх, сколько доброго дерева даром пропадает, — не раз говаривал он. — Вот и еще на один деревянный ящик обеднел наш глупый народ».
Жена Баббалуче с дочерьми тоже пришла на кладбище, но они уже отпричитали свое и теперь стояли молча.
— Как он умер? — спросила жена.
— Красиво, — сказал Бомболини. — Как Баббалуче. Одна из дочек бросила в могилу несколько виноградных листьев, а другая — отцовские очки.
— На всякий случай, — сказала она.
И после этого мы все ушли — и Бомболини, и семья покойного, и еще два-три человека, а остальные разошлись еще раньше — пошли работать на виноградники. Когда мы вышли на дорогу, пройдя между двух каменных глыб, установленных благопристойности ради у входа на кладбище, чтобы было похоже на ворота, там стоял капитан фон Прум. Лицо у него было красное, он совсем запыхался и еле мог вымолвить слово — видно, бежал сломя голову.
— Я хотел отменить это, — сказал он. — Бежал всю дорогу.
Люди только молча поглядели на него, а некоторые отвели глаза в сторону.
— Я хотел отменить это. Я пришел к выводу, что это неправильно.
Люди обходили его и шли дальше своим путем.
— Я бежал всю дорогу. Так быстро, как только мог. У меня тоже нога не в порядке, вы понимаете?
С немцем остался один Бомболини. Издалека доносились слова молитвы, которую читал священник. Падре Полента украдкой вернулся на кладбище, чтобы окропить святой водой могилу каменщика.
— Вы читали Макиавелли? — спросил Бомболини фон Прума.
— Читал. Мы же с тобой говорили об этом.
— А вы знаете, что он сказал? Он сказал, слушайте внимательно: «Если поступки твои срамят тебя, надо, чтобы результаты их оправдали тебя».
Бомболини направился обратно в город, и фон Прум пошел следом за ним. Бомболини хотел сказать немцу еще кое-что. Для дурного правителя мученик всегда опасней мятежника, хотел сказать он, но потом решил, что немец должен прийти к этой истине сам. Когда они поднимались по Корсо, раздались удары колокола. Пробкового языка еще не заменили другим, но кто-то бил металлическим молотком по краю колокола, и Бомболини поразило, как звонок и чист этот звук, и он подумал, что Баббалуче и тут был прав, как был он прав во всем в то утро.
Часть восьмая
Победа Санта Виттории
После этого все изменилось. Мы теперь держали себя так, как Баббалуче с фельдфебелем Траубом в утро своей смерти, ибо ничего хуже они нам сделать уже не могли. Теперь мы знали, что, даже если они найдут вино, мы убьем их, и они это понимали. А потому они могли найти вино и ничего об этом не сказать.
Мы больше не видели их и не слышали. Они жили среди нас, но не с нами. Солдаты проводили все время в винном погребе — играли друг с другом в карты и пили вино. Большую часть времени они были пьяны. Несколько парней из Бригад Веселого Досуга ходили к ним туда, мы им это разрешили, потому что они потеряли много денег и у них был один выбор — либо отыграться, либо пойти по миру. Немцы пили и глядели на нас виноватыми глазами.
Но это ничего не меняло. Чувствуй они себя виноватыми или не чувствуй — все одно. Мы могли бы их возненавидеть, но Баббалуче, во всяком случае на время, вытравил из нас даже ненависть. Если бы мы возненавидели немцев, мы бы испортили всю затею с его смертью.
«Ну, что поделаешь, — говорили наши жители солдатам в те редкие минуты, когда между ними завязывалась беседа. — Просто он был у нас лучший каменщик. Но это не имеет значения. Поверьте нам. Все так и есть, как он сказал. Это не имеет значения».
Мы не давали немцам возможности испросить у нас прощения, а ничего страшнее для человека быть не может.
Кроме того, все наши мысли были заняты виноградом, потому что время сбора урожая уже подошло.
После случившегося мы почти не видели фон Прума и ни разу не видели Катерины. Из всех обитателей Санта-Виттории одна только она еще страдала от оккупантов. Она жила как пленница, потому что фон Прум любил ее, потому что она была единственным, что у него осталось, и потому что он поклялся: если она бросит его, Туфа поплатится за это жизнью, а она знала, что если фон Прум и способен еще кого-то убить, так только Туфу.
Мы почти ничего не знали о том, что он делал в эти дни. Сохранились его заметки и письма, которые он писал, между прочим, даже своему покойному брату Клаусу, но не отсылал. Он занимался самоанализом, много читал, писал и пытался таким путем, а также через свою любовь к Катерине переделать себя. Он начал исповедоваться перед ней, срывая со своей души покров за покровом, что всегда опасно делать. И вот что он написал в своем дневнике:
«Я должен заглянуть поглубже в хаос, царящий в моей душе, проникнуть в его глубины, чтобы разгадать эту загадку — мое Я».
Никто в Санта-Виттории не мог бы написать такое. Еще, возможно, Фабио мог бы, но до выпавших ему на долю испытаний, а не после. Катерина немного облегчила страдания фон Прума, пересказав ему слова своего мужа, который чрезвычайно восхищался немцами.