— Манечка, я до последней секунды думал, что ты все-таки прибежишь ко мне на палубу!
— А я, я до последней секунды верила, что ты, ты сбежишь ко мне на берег!..
И хлынуло. Ливнем и градом ударило по глазам, жизнь потеряла очертания, краски и запахи, и было не остановить тяжелую силу.
— О Гришенька!.. Тебе казалось, что ты умнее всех! Ты думал, что перехитрил судьбу, обвел вокруг пальца! И кто мог переубедить тебя? Ты прибыл в турецкой фесочке покрасоваться, вот и все, что ты понимал тогда! Покрасоваться перед нами ему хотелось!.. И как тебе пришло в голову! Как стукнуло в твою рыжую бессовестную башку — бросить нас в такое время, не разделить с нами наши страхи, нашу нищету, горе?.. Даже фесочки не потерять!.. О, какую ты мне сделал прививку!.. Всю жизнь я не могла ни на кого положиться, такую ты мне сделал прививку!..
— Марусинька, злая! Перед тем, чтобы окончательно уехать, я неделю прятался в соломе, меня потом бросили в колодец, и просто фокус, когда на голове осталась фесочка!..
— Ты разве думал, что моих сил может не хватить, чтобы дождаться тебя? Ты и сейчас приехал, чтобы покрасоваться американскими успехами! Что тебе — мы? Что тебе — наши понятия!
— Ты настрадалась только из-за упрямства! — крикнул Гриша, покраснел, как одни рыжие краснеют. — Только из-за тупого вашего фамильного упрямства!..
«Наконец-то…» — вдруг услышала внутри себя Мария Исааковна тишину. И вздохнула.
— Мы любим ходить пешком, Гришенька, — сказала она, — а ты предпочитаешь быстрый транспорт, этим все объясняется.
— Что объясняется?! Манечка, ты меня пугаешь, я не понимаю, что ты хочешь сказать!
— Он не понимает!.. Ну и что? Ты не понимаешь меня, я не понимаю, допустим, мою дочь, она — одного приличного интеллигентного человека… Понимать и любить — не фокус, не понимать и любить, все-таки любить — вот где правда.
Она уже не плакала, душа омылась слезами, как город ливнем. Напитанные пылью и сором, случайной городской трухой, темные потоки потащились к люкам, забивая решетки, с пришлепыванием и свинцовым бульканьем сползали вниз, чтобы, грохоча и толкаясь в запутанных трубах, обрушиться, наконец, в море и только через сто или тысячу лет, когда-нибудь, может быть, снова стать теплым дождем встречи. В зале все, кроме них, танцевали.
Как с неба свалилось долгожданное румяное мясо с жареной картошкой, с молодым пупырчатым огурцом.
— Ах, Гришенька! Давай кушать, давай пить, давай радоваться встрече.
Мария Исааковна выпила, улыбнулась не то Грише, не то барабанщику за его спиной, оглядела зал, танцующую публику. Все слегка покачнулось, поплыло, с морским дзеньканьем вызвонили сигнал пустые рюмки, и она отчалила на белом праздничном корабле одна, а Гриша остался на причале. Пьяненько, хитренько она помахала ему рукой.
Потом, после закрытия ресторана, они еще погуляли. Пошли на Карантинный спуск, в тот двор, куда Гриша явился в девятнадцатом году после первых своих скитаний и смятений, оборванный и голодный, с раненым плечом, испачканный кровью, но в феске. А хозяин квартиры не очень поверил в двоюродного братца. Фонтан во дворе был сух, как и некогда, в нем гнили прошлогодние листья дикого винограда, как и тогда. В том — их! — окне неярко светилось.
На бульваре они хотели посидеть, но здесь очевидным был неписаный закон: каждой паре — отдельная скамейка, и все уже было разобрано. Они бродили по ночному бульвару, над гаванью, откуда тогда уходили турецкие фелюги с солью и капитаны готовы были взять на борт обоих пассажиров. Они мало говорили о невозвратном. Говорили о здоровье — у Гриши, оказывается, диабет; о детях — у Гриши, оказывается, дочь тоже не замужем, но зато от сына уже большой внук… В третьем часу Мария Исааковна вернулась домой, в третьем часу!..
БУФЕТ С ВАРЕНЬЕМ
Саул Исаакович брился. Было очень рано, семь или даже меньше семи. Саул Исаакович и не подумал, что звонит Гриша, добрил выраставшую от воскресенья к воскресенью жиденькую полоску под ухом, вытер полотенцем остатки мыла, вытер свое сокровище, бирмингемскую бритву, удивился раннему гостю, пошел открывать. И увидел Гришу. Крючковатого, как сухой стручок, с лысой веснушчатой головой, смуглого, как картофель, старого, нездорового, незнакомого, но — Гришу.
Гриша увидел его и немножко растерялся, задрал брови.
«Что-то призрачно-кодымское, — наверное, подумал он, — что-то смутно знакомое, — наверное, подумал он. — Очевидно, это и есть Сулька!» — наверное, подумал он, и наверное, по-английски.
— Ты?..
— Кто же еще?..
Гриша неуверенно шагнул в прихожую, неуверенно осмотрелся в их коммунальном запустении, но узнал выставленный в коридор для подсобной службы тяжелый резной буфет из кодымского дома, изъеденную жучком развалину.
— О! Я его отлично помню!
Гриша подскочил к буфету, хлопнул его по дубовому боку, обрадовался, как родственнику, дернул ручку нижней дверцы:
— Здесь когда-то имелось варенье!
Там и сейчас стояли банки с вареньем.
Обнялись, хоть и неловко, но, благодаря буфету, сердечно. Вошли в комнату, сели за стол друг против друга.
— А я бы тебя даже на улице узнал с первого взгляда, — с упреком буркнул Саул Исаакович. — Можешь мне поверить! С возрастом вы все стали, как близнецы — и ты, и Моня, и Зюня.
Гриша вскочил, походил по комнате, оглядел фотографии на стенах, обстановку и вид из окна.
— Как ты поживаешь? — с нечаянным вызовом спросил Саул Исаакович.
— Старость! Какая это жизнь, Суля!
— Да, старость, ничего не поделаешь, Гриша. Гриша прищуренными глазами тянулся к фотографиям на стене.
— О, я узнаю — Ревекка! Она дома?
Тут вошла Ревекка.
«Рива, — подумал Саул Исаакович и встревожился. — Сейчас она сделает мину. Сейчас она предложит Грише чай, но так, будто напрасно тратит сто рублей. Сейчас она будет любезничать, но так, будто Гриша приехал не из Америки, а из Крыжополя. И не потому, что она чего-то там не может простить, а потому, что Рива есть Рива».
Рива же локтем пригнула дверную ручку, спиной толкнула дверь и вошла тоже спиной — в одной руке кастрюлька, в другой — чайник, извернулась, прихлопнула дверь пяткой.
— Гриша! — крикнула она, поразив обоих мужчин силой радостного возгласа.
И захохотала, и загремела оброненной крышкой, и плеснула кипятком из носика. Гриша подскочил, они жарко расцеловались.
«Никогда не знаешь, чго ждать!» — подумал Саул Исаакович.
Уселись снова.
— Раньше, чем идти к братьям, я пришел к нему! — Гриша ткнул через стол пальцем. — Ты думаешь, мне не страшно к ним идти?
— Идем, я могу отвести тебя хоть сию минуту, — снисходительно предложил Саул Исаакович.
— А чай? — лучезарно возмутилась Рива. Гриша поцеловал ей руку и отказался.
— Я сделаю фаршированную рыбу, слышишь, Гриша? Как хочешь, а у меня будет фаршированная рыба в твою честь! — блистала Ревекка кипучим гостеприимством. — Ты надолго приехал?
— На полных четыре дня!
— Что это — американский стиль? Исчезнуть на полвека, чтобы прилететь на четыре дня! Ты что — птица?
— Орел! — вступился Саул Исаакович.
— Но меня не касается, насколько ты прибыл! — кричала Ревекка сверху, когда они уже вышли и спустились по лестнице. — На рыбу — чтоб был!
Живописнейшей дорогой — через парк, мимо крепости и стадиона, мимо Александровской колонны и обсерватории повел Гришу Саул Исаакович.
Парк зеленел свежо и прозрачно, благоухал после дождливых дней под решительным солнцем. Даже в такой ранний час за столом, принесенным кем-то из сарая и ставшим парковым инвентарем, уже играли в домино завсегдатаи.
— Сейчас я скажу тебе, кто эти люди, которые с самого утра «забивают козла», как будто больше нечего делать. — Саул Исаакович решил объяснять Грише все, что встретится на пути. — Те два, в кепках, рыбаки, у них в Люстдорфе есть свои шаланды, — Саул Исаакович показал на море, а Гриша на море посмотрел. — А тот, что в галстуке, имеет прозвище Униженный и Оскорбленный.