Да, садясь в машину, Элька знала, что я чувствовал, а когда уже за городом мы миновали фабричные склады «Даймлер-Бенц Верке», спросила, не хочу ли я проехаться вдоль Рейна, она хотела бы посмотреть на течение. Мы стояли потом на одном из бетонных выступов дамбы, и Элька бросала вниз прутики, а у меня в голове вертелось: была ли эта «амнезия», о которой говорили врачи, от начала и до конца замыслом Вайзера или Элька додумалась сама. Обедать она повезла меня в ресторан, из окон которого мы видели стены Фридрихсбурга, и до десерта успела рассказать историю города, вычитанную когда-то из путеводителя, чего не скрывала. За мороженым разговор перешел неизвестно почему на животных.
– Вот чего я терпеть не могу, – сказала она, облизывая ложечку. – В местных зоопарках существует отвратительный обычай – так называемое кормление львов. В каждом городе, где только есть зоопарк, люди сбегаются в определенный час и глазеют, как сторожа швыряют зверям истекающие кровью куски мяса, и самая большая радость – когда львы вырывают эти объедки друг у друга. – И сразу же добавила: – У вас это не практикуется, верно?
– У нас это не практикуется, – сказал я. – А помнишь наш поход в зоопарк в Оливе?
Элька кивнула:
– Да, кажется, зоопарк стоит в лесу, и мы возвращались тогда, вроде, лесом.
– А помнишь клетку с пантерой? – не отступался я.
– Да, – ответила она быстро, – пантера разозлилась, это я помню, сторож подошел тогда к нам и сказал, чтобы мы отошли от клетки.
– Нет, было не так, не было вообще никакого сторожа, – я отложил свою ложечку, – было не так, ведь Вайзер, тот Вайзер, из-за которого было столько шуму…
Она прервала меня:
– Все время ты о нем спрашиваешь, ох как это мучительно, и в конце концов не будем спорить о мелочах, правда?
– Это не мелочь! – запротестовал я. – Ведь ты нашлась, не знаю как, но нашлась, – а он?
Элька меланхолично улыбнулась:
– Я упала с насыпи и разбила голову. Раз ты так хорошо все помнишь, то должен знать, что два месяца я пролежала в больнице, верно?
– Да, да, знаю, но ты ведь не падала с насыпи, – запальчиво возразил я.
На что Элька, подзывая официанта, пояснила – собственно, не пояснила, а только запутала все еще больше:
– Ну да, ты, кажется, из тех людей, которые все знают лучше, но чем же я могу помочь?
И так было до вечера, одно и то же: когда я заговаривал об аэродроме – конечно, она запускала там змея, может, и с Вайзером, если я так утверждаю, но и с другими мальчишками тоже, это точно; когда же я вспомнил о матче с армейскими – так ведь в футбол мы играли беспрерывно, как все мальчишки на свете, может ли она помнить именно этот матч? И только при напоминании о старом кирпичном заводе она не сказала ничего, а по поводу взрывов согласилась, что это было потрясающе. По мнению Эльки, Вайзер, должно быть, взлетел на воздух, а она свалилась на другой день с насыпи, когда мы играли над Стрижей. Но это она сказала уже позже, не в ресторане, а дома, когда мы вместе приготовили ужин и, опустошив бутылку красного, принялись за белый вермут, и я почувствовал, что во мне поднимается гнев и агрессия, ведь я понимал, что она водит меня за нос и мой приезд в Мангейм был бессмысленным, как и письма, которые я посылал до последнего дня с упорством, достойным лучшего применения. Я пошел наверх, где Элька приготовила мне постель, улегся на голубое белье и услышал, как она кричит мне что-то снизу, извиняясь, что, кажется, о чем-то забыла. И только когда я подошел к лестнице и глянул вниз, я удивился и испугался одновременно. Элька сыграла со мной злую шутку. Диван, стоявший в столовой у окна, теперь был передвинут в центр комнаты и выглядел как продолжение лестницы. А сама она лежала на диване – одна подушка под головой, другая на уровне поясницы, – слегка раздвинув ноги, и красное платье колыхалось на них в ритме всего тела. Никакая сила не могла меня удержать от шага вперед, то есть от шага вниз, ведь я стоял на верхней ступеньке лестницы. И на этом был основан сатанинский замысел Эльки. Ибо с каждым шагом мои ноги оказывали все меньшее сопротивление, как бы отрывались от земли, и где-то на середине пути я понял наконец, что мое тело плывет вниз и это уже не мое тело, а сверкающий в лучах солнца корпус самолета, а мои руки уже вовсе не руки, а каждая из них – серебристое крыло, и я не видел уже дивана, а только начало взлетной полосы, миновал холмы на южной окраине города, пролетел низко над красными крышами домов, скользнул над шоссе у виадука и теперь видел уже только раздвинутые бедра Эльки, ее вздымающееся платье и в волнующемся дыхании воздуха обнаженную черноту и мягкость, к которой я приближался с гулом и дрожью. Но серебристый корпус приземлился в этот раз не на бетонные плиты полосы – он входил в кущи с мощным напором массы и желания, со свистом рассекая воздух, входил в непорочную мягкость, и она принимала его холод пружинистым встречным движением и криком, который тонул в грохоте машины. Да, Элька спровоцировала авиакатастрофу и, одержимая безумством разрушения, заставляла меня, когда я уже возвращался наверх, снова и снова превращать тело в сверкающий фюзеляж и повторять приземление, и не один раз, но в конце концов конструкция стальной птицы не выдержала череды длительных взлетов и падений между небом и землей и свалилась, разбитая, со сломанными крыльями, в кущи дрока, который пах миндалем. Элька вцепилась пальцами в мои волосы, а мне казалось, что я слышу вопли Желтокрылого о гибели мира и его обитателей, и сразу вслед за этим почувствовал кислое дыхание ксендза Дудака из-за решетки исповедальни, когда он не отпускал мне грехи. Но страх и фантазии заглушали друг друга, а единственным голосом был голос Эльки, шепчущей не мое имя, и единственным запахом был запах ее тела, в котором смешались ветер, соль и миндальный крем. Игра вокруг Вайзера была закончена, и я не вышел из нее ни чистым, ни победившим.
На следующий день я поехал в Мюнхен, где тоже провел игру, на этот раз со своим дядюшкой, и была та игра сугубо политической. Дядя, когда я уже помыл его машину и постриг газон перед его домом, сел напротив меня и сказал: «Как вы можете там жить?» А я отвечал: «Дядя, ущипни меня за ухо», – и он ущипнул, развеселившись. А я говорил: «Вот видишь, вроде ты и прав, однако вовсе не прав». «Это как же, почему?» – спрашивал он с любопытством, а я в ответ – что, мол, если я действительно существую, в чем он мог убедиться, ущипнув меня минуту назад, то не могу быть каким-то там муляжом или бутафорией. А коль скоро я являюсь частью целого, то и всё там тоже не муляж, Польша – не муляж, и вообще, хотя мир больше напоминает бордель, нежели театр, дядя не прав. Да, дорогой дядюшка, сейчас ты уже покоишься в земле и не знаешь, что я тогда приезжал в Германию и к тебе вовсе не на заработки, как тысячи турок, югославов, поляков, не заработать на машину и прочие прелести, а единственной моей целью было встретиться с Элькой и выпытать у нее о Вайзере, а если при случае – в определенном смысле обманывая тебя – я и заработал немного марок, ты, наверно, простишь это своему племяннику.
Что было дальше? М-ский вышел из кабинета, держа в руках большие листы канцелярской бумаги. Дал нам по двойному листу и сказал, что теперь мы должны записать все, что рассказывали, простыми словами и подробно. Должны описать все взрывы Вайзера, включая последний, ничего не пропуская, без всяких выдумок и прикрас. Сторож включил дополнительный свет, и нас рассадили подальше друг от друга, будто мы писали контрольную. Я только жалел, что с нашим творчеством не познакомится пани Регина, единственная учительница в школе, которую мы любили бескорыстно. Пани Регина учила нас польскому языку, никогда не говорила об эксплуатации, не кричала на нас и читала стихи так прекрасно, что мы слушали затаив дыхание, как Ордон взрывал редут вместе с собой и штурмующими москалями или как генерал Совинский погибал, защищаясь шпагой от врагов Отчизны. Да, пани Регина, похоже, не слишком заботилась об учебной программе, и сейчас я ей за это благодарен. Но то другая история. Тогда, в школьной канцелярии, я не очень-то знал, как и что писать. Несколько раз начинал предложение и зачеркивал, сознавая полное свое бессилие и отсутствие изобретательности. Каждому, кто хоть раз в жизни находился под следствием, знакомо такое состояние духа. Потому что одно дело – давать показания устно и совсем другое – писать собственной рукой то, что они хотят узнать. Как написать, чтобы ничего не сказать? Или – как писать, чтобы сказать только то, что можно? Нужно взвешивать каждое слово, каждую запятую и точку, ведь они возьмут это под лупу и будут читать каждое предложение два или три раза.