И я бы наверняка в этот момент закричал благим матом и, может, выкричал бы, как было на самом деле, если бы не зазвонил телефон на столе директора. М-ский отпустил мои бачки и посмотрел в ту сторону, а директор, сняв трубку, сказал сержанту:
– Это вас.
На минуту повисло молчание, все плыло у меня в глазах – от «ощипывания гусей» болела голова, и щека, и лоб, и виски, а сержант кивал и произносил только: «Да-да, хорошо, да-да, разумеется, да, хорошо, конечно, ну конечно, хорошо, хорошо». Хотя я до сих пор не знаю, кто тогда разговаривал с человеком в форме в девять часов вечера, но испытываю к этому неизвестному огромную благодарность. Ведь это благодаря ему М-ский перестал меня мучить. И когда сержант положил трубку, оказалось, что им надо посоветоваться, и меня отослали обратно в канцелярию на складной стул, рейки которого ужасно впивались в зад. И мы снова сидели втроем под присмотром сторожа, и я смотрел на часы, и мне казалось, что медный кружок на конце маятника такого же цвета, как кадило ксендза Дудака, из которого он выпускал клубы седого дыма, когда мы пели «Да благословен будь святой хлеб вечной жизни».
Такие же часы с медным диском маятника я видел в Мангейме в квартире Эльки, когда много лет спустя поехал в Германию, чтобы встретиться с ней. Разумеется, я ей не сказал, какова цель моего путешествия. Услышав мой голос в телефонной трубке, вернее услышав мою фамилию, она ответила не сразу. Возможно, у нее перед глазами встали все письма, которые я посылал в Мангейм и которые она бросала в корзину. Этого я не знаю, но молчала она добрую минуту, после чего я услышал совершенно трезвый вопрос:
– А откуда ты звонишь?
– С вокзала, – закричал я в трубку. – С вокзала, и хотел бы с тобой увидеться!
Она снова помолчала с минуту.
– Ну хорошо, я весь день дома, – ответила так, будто мы виделись только вчера. – Знаешь, как доехать?
Конечно я знал, как доехать, все к этой встрече у меня было приготовлено, все спланировано и предусмотрено до мелочей: вопросы, темы разговора, фотография могилы Петра, – и все это коварно было направлено, вернее, должно было быть направлено на особу Вайзера. Такси, в котором я ехал по городу, вел усатый турок. Он лез с разговорами, почуяв, что я не немец, но мыслями я был уже с Элькой и вспоминал сентябрьское утро семьдесят пятого года, когда я провожал ее на морской вокзал в Гдыню, откуда она отплывала в Гамбург.
– Элька, – спросил я в последний раз, – так ты правда не помнишь, что тогда произошло? Правда не знаешь, как это все было? Ведь Вайзер вел тебя за руку. Ты что-то скрываешь, все время скрывала. Скажи хотя бы сейчас, я тебя очень прошу, скажи, раз уж ты уезжаешь навсегда, что именно случилось в тот день над Стрижей? – И мой голос поднимался до крика, пока Элька подходила все ближе к таможенному барьеру, и наконец она сказала:
– Не кричи, люди смотрят.
Это были ее последние слова, никаких «до свиданья», «держитесь» – только: «не кричи, люди смотрят»! А потом не отвечала на мои письма, так же как не желала разговаривать о Вайзере перед отъездом. Так что теперь, когда я ехал на такси через центр Мангейма, я думал, что второй раз не сделаю такой ошибки, и, когда машина остановилась у светофора, я уже знал, что начну совершенно иначе и долго буду кружить, долго ждать подходящего момента, чтобы наконец припереть ее к стенке, вынуждая к признаниям.
Эльке первые полтора года жилось здесь нелегко. Работала она прислугой у тетки, дальней родственницы, отвратительно злобной старухи. Та называла Эльку коммунисткой и попрекала на каждом шагу, но Элька стискивала зубы, так как тетка была богата и должна была оставить ей немного денег. Когда распечатали завещание, Эльке пришлось еще хуже – тетка не оставила ей ни копейки. Она надрывалась в две смены, по утрам прибирала частные квартиры, а вечерами мыла полы в ресторане, владельцем которого был теткин знакомый. И там она познакомилась с Хорстом – он потерял жену в автомобильной катастрофе где-то в Гессене и теперь, вместо того чтобы заниматься делами своей фирмы, пил до самого закрытия ресторана, до поздней ночи. Она вышла за него без всяких колебаний, он не был ни старым, ни уродливым, а главное – торговал лошадьми, владел собственной фирмой, и Элька уже могла не мыть полы в ресторане и в частных квартирах. Хорст часто уезжает, и Элька тогда сидит целыми днями одна: у Хорста, кроме нее, нет никаких родных, и сама она не любит наносить визиты и принимать гостей. Иногда они едут вместе, когда Хорст там не слишком занят, отпуск проводят на юге в горах. Но обо всем этом я узнал несколькими минутами позже, когда такси выехало уже из центра, когда мы с усатым турком миновали несколько перекрестков и когда я сидел напротив Эльки, прихлебывая кофе, а она показывала мне фотографии Хорста из последнего отпуска, который они провели в Баварии. На стенах просторной комнаты висели акварели, изображающие всадников и лошадей, в центре же – часы, точно такие, как в канцелярии нашей школы, с медным диском на конце длинного маятника. Этого Элька, естественно, не могла помнить. Я показал ей фотографию надгробия Петра. Элька была на могиле несколько раз, но плиты, конечно, не видела, и я рассказал, какие с ней были проблемы – ни один каменщик не соглашался выдолбить надпись «убитый», и в конце концов написали «трагически погиб». Все знакомые сбросились на эту плиту, и то был, собственно, наш общий памятник Петру, хотя Петр не участвовал в демонстрации и стычках, просто вышел на улицу посмотреть, что происходит. Но об этом мы вспоминали уже за гренками, которые Элька делала прекрасно – с кетчупом, листьями салата, перьями лука, кружочками помидоров, тмином, со сладким и острым перцем и уж не знаю, с чем еще, – горячими, прямо из духовки. Гренки, правда, смешали мои планы, но я поныне помню их вкус. И вдруг Элька сказала неожиданно:
– Я не отвечала на твои письма, как и на все другие. Понимаешь, если ты здесь, – объяснила она, – то невозможно быть одновременно и там. Я не умею быть и тут, и там.
Я уже хотел что-то вставить, вроде бы безразлично, чтобы она продолжала, но она быстро сменила тему, да так ловко, что я вынужден был рассказывать о себе, точнее, о своей нынешней жизни, в которой не было ничего интересного и прекрасного. Так что рассказ мой оказался серым и нудным, однако Элька не показывала, что она об этом думает, даже прерывала иногда, спрашивая о какой-нибудь детали, или о человеке, или случае. Я чувствовал, что делает она это из вежливости. Поинтересовалась в конце, чем я занимаюсь в Германии, и спросила, должен ли я уже сегодня возвращаться в Мюнхен, откуда приехал, чтобы ее навестить. Да, действительно, две недели я провел в Мюнхене и собирался побыть там еще несколько дней, у родственника, который из лагеря военнопленных в Польшу не вернулся, так как, по его мнению, это была не Польша, а бутафория, да еще из плохого театра. Я не объяснял Эльке этих сложностей, только сказал, что не должен – и я действительно не должен был, но главное, что наш разговор о Вайзере не вошел даже в стадию предварительного обсуждения погоды.
– Вот и прекрасно. – На этот раз она обрадовалась искренне. – Если захочешь остаться на несколько дней – нет проблем, и Хорст будет рад, когда вернется, – сказала она. – Сейчас он в отъезде.
И хотя я не очень понимал, чему должен радоваться ее муж, согласился остаться до следующего дня. К счастью, у меня были деньги, и, когда мы поехали в город, я мог не считать каждую марку. Но пока Элька выводила машину из гаража, я осмотрел их дом – как все дома в этом районе, прямоугольный, с маленьким садиком, тремя комнатами наверху, столовой и кухней на первом этаже. И я подумал, что после двух лет мытья полов это очень много, но для всей жизни, пожалуй, маловато, хотя газон перед входом был пушистый, как ковер, а мебель, обои и панели, как мне показалось, хорошего вкуса и качества.
Так вот – когда же, собственно, началась игра между мной и Элькой, игра вокруг Вайзера, в которой мы оба подходили друг к другу на цыпочках, затаив дыхание, всегда против ветра, никогда по ветру, когда началась наша игра, которая в известном смысле продолжается по сей день? Сейчас я знаю, что Элька играла с самого начала, с момента, когда я позвонил с вокзала, – она уже тогда поняла, что мне надо, и уже тогда наверняка составила план или его общие контуры. Но тогда, в Мангейме, я позволил провести себя, не задумался даже, зачем она хочет меня задержать, не сориентировался сразу, что Элька видит меня насквозь, и, хотя я думал, что поймаю ее в сеть ассоциаций, вопросов, вроде бы ничего не значащих утверждений, на самом деле это она коварно поймала меня в более искусно расставленную ловушку. Таким образом, мы играли с самого начала. Потому что Элька, когда я уже завершил осмотр дома и сада, сказала: «Подожди, для такого случая нужно надеть что-нибудь особенное», – и через минуту я увидел ее в красном платье, разумеется, не в ситцевом, как то, а в хорошо скроенном и из дорогой ткани, и все же не мог отделаться от впечатления, что это то же самое платье, в котором я видел ее тогда над Стрижей, где она течет в узком туннеле под насыпью не существующей со времен войны узкоколейки.