Я надел парадный черный костюм (бархатный, тот самый, в котором я был на аутодафе). Нанял карету у братьев Фуэнтес, ту самую, в которой меня несколько раз возили в бордель в Кармону, и приказал ехать в монастырь Санта-Клара. Перед Лусиндой я предстал в наилучшем виде, словно бы заглянул мимоходом по дороге на важное заседание Верховного суда.
Я преподнес ей букет роз и сказал, что заехал лишь поблагодарить за ее посещение моего дома в трудную минуту.
Я был совершенно спокоен в отличие от прежних встреч с ней. Разговаривал и вел себя пристойно — держась естественной дистанции пожилого человека, намеренного восстановить и должным образом упрочить то, что не может быть иначе как дружбой.
— Хотя ты, наверно, этого не знала, мне было в те дни очень плохо. Было стыдно самого себя. Твой приход меня успокоил, и ты не представляешь, сколько страниц я исписал с тех пор.
— Ваша милость льстите мне, я могу возгордиться!
Поскольку я знал, что по четвергам она навещает своего дядю, я пригласил ее перед этим визитом отужинать у меня.
На следующее утро я сам отправился на Ареналь, чтобы выбрать креветки и другие дары моря и поискать сладкий нежный цикорий, который, говорят, привозят из Франции.
На прилавках для рыбаков (следовало бы сказать «для мух») надо смотреть в оба, потому что мошенничают они беспардонно. Уверяют, будто барка «только-только прибыла из Сан-Лукара», а на самом-то деле приносят рыбу, которую освежили в Гвадалквивире, и она, не пройдет и четверти часа, будет вонять, как мавр, привязанный к нории [83]. Они без труда обманывают доверчивых фламандок, которых разбогатевшие в Индиях дельцы нанимают в кухарки, как в благородных семьях.
Меня там знают сызмальства, и, я слыхал, некоторые из этих плутов называют меня «горе-моряк», прозвище, заслуженное моими известными неудачами на море.
Одному из них, который отрицал, что его морские раки несвежие, я сказал: «Ты их видел самое большее на берегу, а я с ними встречался под водой…» И на том спор прекратился.
Я истратил столько, сколько у меня уходит на месяц обычного питания: раки-отшельники, самые крупные креветки, уже упомянутые морские раки, несколько крупных устриц для украшения. Баклажаны с чесноком, цикорий из Франции, грибы к вину из Аланиса [84](я приказал доставить большую бутыль). В мясном ряду я купил бараний окорок средних размеров, который донья Эуфросия начинит стручковым перцем и зеленью и отдаст испечь в пекарне еврея на Калье-де-ла-Вида. Нашел также хорошие телячьи почки и мозги, чтобы пожарить их на закуску.
В общем, немного — нынешняя молодежь ест мало, и если ест, то самую нежную пищу. Такова мода.
Двадцать раз я поднимался и спускался по лестнице и наконец, вопреки протестам доньи Эуфросии, поскольку вечер ожидался теплый, решил, чтобы стол накрыли на крыше, убрав оттуда всякий хлам и два треснувших цветочных горшка. В конце концов, наилучшее произведение искусства, которым я могу украсить мой дом, это вид на Хиральду. (Не так уж мало для человека, выросшего во дворце с доморощенными деревянными скульптурами.)
Я сам очистил золой и песком серебряные канделябры, единственную ценность, оставшуюся после всех бед и конфискаций, когда я вернулся из Рио-де-ла-Платы узником.
Это был очень приятный час тишины после моих громких споров с упрямой Эуфросией.
Лусинда сняла мантилью (она всегда ходит в мантилье, как всякая порядочная дама или девица), и донья Эуфросия провела ее на крышу. Сумерки были прекрасные, какие может дарить только Севилья, когда захочет.
Воздух наполнился ароматом молодой женщины. Запахом ее волос, вымытых в воде с настоем лаванды и высушенных на полуденном солнце.
Стол был действительно на славу — украшен всеми остатками былой роскоши моего дома. Кроме канделябров еще были приборы — ножи и вилки с ручками из слоновой кости, остатки моего имущества аделантадо. Чтобы снять напряжение, которое могло бы возникнуть у Лусинды, когда придется употребить эти инструменты, я поспешил взять руками устрицы, сбрызнутые лимонным соком.
Я показал ей папки, в которых хранил злополучные страницы. Выпил чуточку вина, и начался для меня чудесный вечер. Я сам восхищался, восхищая Лусинду своими рассказами. Главное, я рассказывал ей то, о чем я не писал, — как я встретил в парагвайской сельве вампира величиной с крупную чайку, который нежно и спокойно пил кровь из моей ноги, когда я спал в гамаке. Рассказал о нашем приходе во владения прекрасной и порочной королевы Куньян с ее свитой голых девушек. Вспоминал о тайнах озера Ипакарай и долгих сумерках на его берегах, когда в небе играют краски мантии Господа (это единственное место на Земле, где можно видеть это чудо).
Глаза Лусинды блестели, она едва касалась губами прохладного вина (бутылки с ним я загодя поставил в бассейн в патио). Тогда я решился рассказать ей о том единственном случае, когда увидел Бога. Рассказал о нашем походе от залива Санта-Каталина в Бразилии через совершенно неизведанную сельву по направлению к Асунсьону.
Говорил о реке Игуасу, впадающей в реку Парана. Ночью слышно за несколько миль громкий шум воды. Говорил о туманных облаках пены, в которых неожиданно проглядывает радуга, и о стаях попугаев лоро и арара. Об орлах с золотой шеей и о самых маленьких пестрых обезьянках, прыгающих по папоротникам и ярким орхидеям. Глядя на всю эту красоту, люди теряли дар речи. Они преклоняли колена, и из глубины их сердец невольно возносилась странная молитва. Человеческие слова, сказал я Лусинде, возникли для того, чтобы после изгнания из рая говорить о земле. У людей нет слов для рассказа о потерянном рае или о присутствии Бога — хотя бы речь шла о малом проявлении Его всемогущества, как было в том случае.
— Одно мгновение, ну, может быть около часа, мы были у входа в Земной Рай. Мы все были в этом убеждены. Но, к сожалению, не могли этого никому доказать.
— Ваша милость попробуете это описать?
— Нет. Меня опять сочтут сумасшедшим или идолопоклонником.
То был долгий счастливый ужин. Донья Эуфросия явилась с приготовленным ею сюрпризом — тортом, в центре которого находился корабль из ореховой скорлупы в волнах взбитых сливок. Он явно терпел крушение.
Держа в руках бокалы с вином, мы подошли к низкой балюстраде, выходящей на крыши мавританских домов Севильи и Хиральду, озаренную лунным светом.
Это местечко я на венецианский манер называю «альтана» [85].
Лусинда была счастлива, ее глаза улыбались. Точнее, она сознательно изображала непрерывную радостную улыбку. Она хвалила меня, хвалила мои рассказы. Сказала, что я должен описать свою жизнь. Что грешно утаивать столько замечательных впечатлений.
Так как она не пила, я взял ее бокал с вином и поднес к ее устам. Одна капелька скатилась к очаровательной ямочке на подбородке Лусинды, и я осмелился остановить ее своим пальцем (сморщенным, как побег виноградной лозы).
Лусинда откинула голову. Ее взгляд утратил блеск безмятежной радости.
Я всегда был неудачливым соблазнителем. Был грубоват, как капитан военного отряда, или священник, влюбленный в племянницу. Я виню судьбу или неправильно выбранный момент — то ли бык не пошел в атаку, то ли пробежал мимо. Французы называют это точным словом — быть maladroit [86].
Ибо, потерпев неудачу с этой скромной лаской под предлогом задержать каплю вина, я не придумал ничего более остроумного, чем обнять ее за талию, как делают, когда, забыв осторожность, собираются идти по опасной тропе. В короткий миг этого дерзкого прикосновения я ощутил незабываемые нежность и тепло ее талии.
Лусинда отстранилась и досадливо села, нахмурив брови. Она принялась играть ноготком с ореховой скорлупой, тонувшей в креме.