Он лежит целыми днями на кровати, глядя в потолок, и думает, наверное, о своих товарищах по Светлому Пути.
Мой второй сосед – Хассан Растман – афганский фундаменталист и перуанцев не замечает вообще. Говорит им только «bonjour» [14]и ни слова больше. Однако как-то раз совершил поступок невероятный: постучал к ним в дверь и произнес целую фразу, глядя то ли в пол, то ли в сторону:
– Прошу прощения, я пришел не к вам, я пришел за моей знакомой.
Я в тот момент сидела у Светлого Пути, слушая лекцию о неизбежности народной революции. Я вышла с Растманом в коридор и спросила, что с ним случилось. Афганец помахал газетой:
– В «Одеоне» крутят тот фильм, о котором говорят все поляки. «Le Complot» – «Убить священника». Мы должны его посмотреть.
– Растман, я уже смотрела этот фильм дважды, иди один.
– Что? Один? Забыла, кто комментировал тебе все программы из Афганистана, какой это город, какое подразделение моджахедов? А как же польско-афганская дружба? Плачу за твой билет, пошли.
В кинотеатре было человек десять. Мы сели в пустом ряду, чтобы разговаривать, никому не мешая. Растман спросил только, правда ли, что город, который показывают, – это Варшава? После сеанса мы возвращались домой пешком через Сен-Жермен. Растман, конечно, фильм похвалил, но признался, что одного он не понял. Почему, когда полиция подбросила оружие «Солидарности», из этого устроили целое дело? В Афганистане оружие приходится покупать у одурманенных наркотиками Советов или добывать в борьбе. Зачем же в Польше коммунисты дают оружие оппозиции бесплатно? Я объяснила ему, что в Польше совсем другая ситуация, чем в Афганистане, и так далее. Растман, видимо, слушал исключительно из вежливости, поскольку в конце концов предложил:
– Знаешь, давай я тебя научу стрелять. Купишь себе пистолет – может, когда-нибудь и пригодится.
– Ты умеешь стрелять? Ты же всегда говорил, что как студент-медик лечил в горах раненых.
– Не шути. – Растман немало оскорбился. – В Афганистане каждый мужчина умеет стрелять.
– Но я еще не скоро вернусь в Польшу. Может, купим этот пистолет потом?
– Нет-нет. Учиться стрелять – просто необходимо, когда имеешь дело с коммунистами. Коммунисты даже во Франции есть.
Мы отложили обучение стрельбе на потом, когда я куплю пистолет. Надеюсь, что Растман забыл о своей идее. У меня нет ни малейшего желания выкладывать несколько сотен франков за какую-то железяку, от которой ни мне, ни кому другому не будет в Польше никакого толку, не говоря уж о проблемах с провозом оружия через границу.
Входя в дом, я обнаружила на ступеньках рваную газету с такой вот заметкой: «…Сегодня солнце заходит в 17.58». Уже зашло.
Май 1989
Я, наверное, принадлежу к числу тех немногих, кто имел несчастье дважды поступить на «изящные искусства» – и оба раза отказаться от этих, судя по всему, приятных занятий. Первый раз я поступала в школу в Торуни. Экзамен, продолжавшийся неделю, был весьма мучительным: три дня серьезного академического рисунка, два дня живописи маслом и теоретический экзамен или письменная работа по истории искусства, а потом – вопросы типа: «Что было изображено в гроте Ласко?» или: «Назовите, пожалуйста, современных польских архитекторов». Плюс – нагнетание истерии в перерывах: «Я уже третий год поступаю и говорю вам: все, кто проходит, проходят по блату».
Обнаружив себя в списке поступивших, я начала покупать кисти, краски, подрамники, чтобы приступить в октябре к созданию шедевра масштаба Матейки. Во время каникул выяснилось, что я получила паспорт и надо ехать во Францию. Что делать во Франции? Понятное дело, снова поступать на изящные искусства. Я выбрала школу недалеко от Парижа типа Торуньской – среднюю. Экзамены, как и в Польше, делились на две части: первая часть теоретическая, вторая – практическая.
Практический экзамен состоял в том, чтобы убедить комиссию в наличии у тебя неповторимой творческой индивидуальности. Преподаватели ходили из зала в зал, рассматривали творения кандидата и выслушивали его художественные откровения. В информационном листке практического экзамена директор приглашал абитуриентов представить свое творчество, не обязательно художественное.
Я приехала на экзамен из Ренна (400 км) с рюкзаком, груженная папками и картинами. В день перед моей экспозицией пошла посмотреть, как справляются туземцы, сиречь французы. Оказалось, что ни у кого нет работ маслом, поскольку это сложная техника и мы будем изучать ее только на занятиях. В основном наличествовали абстракции, что-то вроде граффити. Собственно, экспозиции не сильно отличались от стен метро. Один абитуриент в решающий момент – когда входила комиссия – вдруг заорал, что его акварели недостоин лицезреть никто, а уж профессора – тем более, и захлопнул дверь. Преподавателям это понравилось, началась толкотня, переговоры, в итоге он разрешил входить по одному. Показывал картинку, а потом ее дарил, упаковывая в конверт и вручая в качестве сувенира. В другом зале полуголая девица принимала различные позы, распевая при этом собственные поэзы. Ознакомившись с этими экспозициями, я тоже решила понравиться комиссии тем искусством, которое французы ценят превыше всего, – кулинарным.
Я приготовила русские пельмени, положила в термос и потчевала ими уважаемых профессоров, рассказывая о традиции пельменей вообще и русских пельменей в частности. Я обратила внимание комиссии на цикл из двенадцати работ в бурых тонах с темно-красными струпьями. Это были автопортреты и автоакты, которые я ежемесячно писала собственной кровью и которые назывались: «Эта кровь, быть может, вольется когда-то в язык и хвост плода». Когда председатель комиссии попросил еще пельменей, я уверилась, что практическую часть экзамена я прошла. В соседнем зале выставил свои работы неолитический человек, жутко худой паренек, рисующий руками бизонов и лошадей, плененный первобытным искусством и убежденный, что, когда он начинает рисовать, в него вселяются духи предков. Он был в грязных шортах, босой и весь испещрен рисунками, которые, как он утверждал, являются магическими символами, помогающими ему сдать экзамен.
Теоретическая часть основывалась скорее на высказывании собственных впечатлений и размышлений, нежели чем на лервическом перечислении дат или стилей. Нас пригласили в маленький кинозал, раздали бумагу и попросили описать композицию картины, которую мы увидим на экране. А если останется еще немного времени, было бы желательно описать ощущения, которые вызывает в нас рассматриваемое произведение искусства. Когда на экране появился слайд, директор добавил, что картина, которую сейчас мы видим, знаменитая «Matete» Поля Гогена.
За полчаса я написала все о красочных пятнах, первом плане, втором плане, горизонтальных и диагональных линиях. Оставалось еще полчаса. Я сняла очки, чтобы не приучать глаза к детальному разглядыванию мира. Я принадлежу к тем близоруким, которые не считают свой способ видения дефектом зрения. Как раз наоборот – очки полезны исключительно в кино; на улице или в доме они искажают естественное восприятие. Если глаза близорукого не хотят реагировать на те же нервные раздражители, что и глаза неблизорукого, значит, у них другая чувствительность, и ее следует уважать. Просто организм близорукого в определенный момент решает развить другие ощущения. Постоянное ношение очков не исправляет зрения, зато делает совершенно невозможным обогащение слуховых, обонятельных или осязательных ощущений. Если организм начинает видеть хуже, из этого следует извлечь пользу, а не бежать сломя голову к окулисту, чтобы услышать, что у тебя дефект или вообще сколько-то-там-процентное увечье.
Мои знакомые близорукие французы – специалисты в покупке фруктов, потому как только они способны, нюхая бананы или мягкие на вид ананасы, определить, действительно ли плод спелый или уже начинает портиться Большинство близоруких – объективные идеалисты даже если сами они не формулируют это в эпистемологических категориях. Причина этого проста. Без очков трудно определить, улыбается человек, идущий по другой стороне улицы, или хмурится и что у него под глазом: фонарь или экстравагантный макияж. Выражение лица, прическа – все это неуловимо. Вместо этого близорукий улавливает сущность, единственную и неповторимую, которая выделяет знакомого из толпы прохожих. Трудно дать определение той сущности, благодаря которой я безошибочно узнаю в толпе хорошо знакомого человека, не различая ни черт лица, ни фигуры. Просто близорукий обладает способностью восприятия идеи, сущности предметов и людей – если, разумеется, не носит постоянно очки.