Я ничего не выкрикивала, потому что стояла в сторонке.
Завтра уроков не будет, так как мы должны участвовать в очередной акции против «тех-кто-пусть-убирается».
Что делать? Идти или не идти?
Среда, 30 апреля 1980 года
Я стояла на углу парка между «Н» и Двадцать первой. Мы должны были кричать: «Подонки, люмпены, убирайтесь! Предателей долой, их выметем метлой!» И все это предназначалось жившему там фотографу. Как только мне сказали, что он фотограф, я сразу же поняла, о ком речь, но продолжала стоять как дура.
Это был мамин знакомый.
Она тоже сюда пришла и тут увидела меня… Она меня ухватила и из последних сил подняла на руках. С трудом удерживаясь на ногах, плача, мама сказала, чтобы я хорошенько все рассмотрела. Потом спросила, разглядела ли я все, что происходит, чтобы никогда этого не забыть. Я сказала, что разглядела. Тогда мама, стоя посреди моих одноклассников, бесстрашно крикнула: «Пойдем отсюда, это не революция!» Я заплакала, потому что испугалась, что сейчас и ей достанется.
Мама взяла меня за руку, и мы так и дошли с ней до Двадцать третьей улицы. На учительницу, что нас туда привела, я даже не взглянула. Мама вошла в дом и включила телевизор. Показывали людей на территории посольства — им бросали из-за решетки еду, словно зверям в зоопарке.
Об увиденном мы не проронили ни слова. Леандро как в рот воды набрал. Что-то произошло, чего я не знала? Ничего, скоро выясню. Картофельное пюре было просто замечательное. Леандро добавил к нему ветчину и яичницу.
Четверг, 1 мая 1980 года
Сегодня проходит «Марш сражающегося народа». Мы с мамой и Леандро заперли единственную дверь и единственное окно в квартире. Впрочем, наше жилище на квартиру не похоже — скорее это комната с чердаком и туалетом. Мы закрылись и включили без звука телевизор. Это телевизор одного знакомого Леандро, своего у нас нет, и денег на его покупку тоже.
С шести утра несколько раз к нам в дверь стучали, но мы не открывали.
Они думают, что мы ушли в школу и на работу, и поэтому нам нельзя шуметь. Нас могут обнаружить старики, которые не пошли на демонстрацию.
Неожиданно мама увидела в рядах демонстрантов известного во всем мире художника, наполовину китайца. Этот старичок — хороший знакомый мамы и ее преподавателя в Школе искусств. Он сидел в инвалидном кресле, которое его жена провозила мимо трибуны.
Мама опять заплакала. Леандро выключил телевизор.
Когда все вернулись с демонстрации, мы открыли окно.
Пятница, 20 июня 1980 года
Мама усадила меня на чердаке и рассказала о том, что уже несколько дней вертелось у нее на языке.
Оказывается, одним из тех, кто проник в перуанское посольство, чтобы уехать из страны, был мой отец. В Майами его уже ждут мои дедушка с бабушкой. Он выехал с первой группой, так что сейчас, наверное, находится уже на пути туда. А мне все равно. Я так и сказала маме, и она умолкла. Да, даже лучше. Он уже никогда не будет меня бить, и теперь не придется ждать разрешения на выезд.
Леандро радостно засмеялся. Об этом они не подумали. В понедельник пойдем подавать заявление, чтобы нас выпустили.
Понедельник, 23 июня 1980 года
Сегодня мы ходили с документами в учреждение, где дают разрешение на выезд. Отстояли огромную очередь. Там все военные, и женщина, которая нас принимала, тоже была одета в оливковую форму. Она задала маме кучу вопросов.
В конце эта женщина произнесла несколько фраз, которые прозвучали как скороговорки.
Если мой отец уехал в Майами, значит, и мы хотим уехать в Майами.
Если мой отец уехал, а мы не хотим ехать в Майами, то он должен был дать нам разрешение. Теперь, чтобы дать нам разрешение, мой отец должен находиться на Кубе.
Поскольку мой отец не вернется сюда, я не могу уехать с Кубы, пока мне не исполнится восемнадцать лет.
Мама ничего на это не сказала и молча вышла на улицу. По дороге она не проронила ни слезинки. Мы зашли на переговорный пункт и выстояли еще одну очередь. Мама поговорила с Фаусто. Единственное, что я услышала, были ее слова: «Забудь обо мне». И она тут же повесила трубку. Не должна была мама сдаваться.
Среда, 25 июня 1980 года
В комнате сидят моя мама и старенький художник, с которым она познакомилась в Школе искусств. Старичка зовут Лам. Он пришел со своей женой по имени Лу, она китаянка.
Это Леандро сделал маме сюрприз, пригласив их. Лам сидит в кресле с колесиками.
Очень давно не видела маму такой довольной. Лам поражен ее рисунками и керамикой. Она подражает керамике аборигенов, но может заниматься этим только в свободное от работы на радио время, а не так, как раньше, до моего рождения.
Лам посмотрел также мои рисунки и сказал, что я стану замечательной художницей.
Он пригласил маму во Францию, в свою мастерскую керамики, чтобы она ему там помогала. Мама согласилась, хотя мы обе прекрасно понимаем, что он уедет, а нас потом не выпустят. Как произошло с Фаусто.
Я совсем засыпаю. Лам нарисовал мне в Дневнике изумрудно-зеленую ящерицу с пальмой или чем-то в этом роде.
Леандро тоже пригласили — его-то, конечно, выпустят. Без него нам будет так грустно. Не знаю, что мы будем делать здесь совсем одни.
До завтра.
Дневник юности
Через ад юности мы промчимся, словно по раскаленным углям, ибо только глупец захочет задержаться в аду.
Элисео Диего
Воскресенье, 19 октября 1986 года
Мама говорит, что мое поколение заражено стадным чувством. Для нас не существует я — только мы.
Я думаю, это происходит потому, что мы их дети: май шестьдесят восьмого, мини-юбки, массовые выезды на уборку тростника на открытых грузовиках, парк возле похоронной конторы, где они хладнокровно делали себе татуировки, комнатушки, куда набивалось до пятнадцати человек, чтобы тайком послушать «Битлз», что было худшим грехом, нежели есть мясо в пост. Они оттуда, из шестидесятых.
Вальдо Луиса, лучшего маминого друга со времен Национальной школы искусств, убили за то, что он вступился за одну балерину в кафе «Ла Пелота» на углу Двенадцатой и Двадцать третьей. Вошли несколько человек, и один из них выстрелил. На его похоронах было множество народа, все пришли с цветами, а потом пели хором и читали стихи. Друзья до сих пор его оплакивают.
Мы живем в промежутке между запретным и обязательным. В нас отсутствует этот дух единства, присущий шестидесятым. Мы живем, спрятавшись по двухэтажным койкам, представляющим собой своего рода коллективный монумент, которому мы поклоняемся в каждом новом месте, куда нас забросят. На такой койке, предназначенной для двоих, иногда спят четверо.
Одежда у нас общая — чтобы пойти куда-нибудь в выходные, приходится одалживать ее друг у друга. По-настоящему ничего из того, что ты приносишь в школу, не принадлежит тебе одной. Еда — это нечто такое, что мы в наших школах и интернатах привыкли по-быстрому заглатывать, так как не приучены наслаждаться ее вкусом. Мы едим так, словно бежим эстафету, под лозунгом «кончил первым — помоги товарищу».
Если ты правильно пользуешься столовыми приборами, тебя обзывают буржуйкой, так что лучше уж орудовать одной ложкой, как лопатой. И разговаривать с набитым ртом. И подталкивать еду большим пальцем. Когда в конце недели я возвращаюсь домой, мама называет меня «дочерью средневекового свинопаса».
Мама не понимает, что если ты не такая, как все то должна заплатить за это высокую цену. Тебе никогда не звонят, чтобы куда-нибудь пригласить вместе с другими: ни на концерт, ни на пляж, ни на устраиваемые без особого повода домашние вечеринки. Вспоминаю, сколько раз я стояла одна в нескончаемой очереди, чтобы попасть на концерт Сильвио или Пабло [16], а неподалеку стояли мои одноклассники, шутили, смеялись и радовались так, как мне не дано.