Продолжая чтение «Либерасьон», он наткнулся на страничку кинокритики, каковая дала ему новый повод к негодованию. Там шла речь о фильме, посвященном Розе Люксембург, только что вышедшем на парижские экраны. Он прочитал несколько строк и чуть не задохнулся от возмущения. Выплюнул виски, застрявшее в горле. Мудак, подписавший эту паршивую писулю, не моргнув глазом утверждал: «На сегодняшний день, когда все, что связано с историей рабочего движения, навевает откровенное безразличие, бедная Роза стала персонажем анекдотическим, а точнее документально-мелодраматическим!»
Он перевел дыхание, дав себе слово не забыть имени этого паршивого раздолбая, так, на всякий случай, и заодно мысленно оценив глубину деградации некоего путаного направления идей, когда-то гордившегося своей левизной.
На следующий же день после прибытия в Париж он прежде всего отправился в кино.
Конечно, фильм не назовешь гениальным. Но портило его как раз не то, на что напирал дебил из газеты. Просто в картине не хватало настоящей политики. Дыхания Истории, творческой энергии масс. (Сделать ленту о Розе, исключив из поля обзора и из действия массы, такое надо придумать!) Все протекало в спорах — впрочем подчас забавных и поучительных — между бонзами социал-демократии. Но, что важнее, там слишком много места уделялось личной жизни, как если бы мелкие интрижки и взбрыки чувства или удовольствия мадам Розы могли хоть как-то повлиять на судьбы рабочего класса.
Между тем полет по маршруту Стокгольм — Париж подходил к концу. Очаровательный голосок возвестил, что лайнер подлетает к Руасси-Шарль-де-Голль.
Два месяца спустя, в бельвильской мастерской, он тоже ощущал, что деградирует и катится вниз. Голая девица в черных чулках устроила так, что все продлилось ровно столько времени, сколько понадобилось Художнику, чтобы сделать весь набор документов. Этакий планирующий полет, им обоим показавшийся весьма непродолжительным. Лилиенталь был прав: очень прочищает мозги и помогает думать, особенно то маленькое изобретение, которое на языках всего цивилизованного мира называется французской любовью!
А вот Художнику показалось, что это время длилось бесконечно.
II
В одиннадцать часов утра Сонсолес Сапата, скучая от безделья и не зная, как сосредоточиться, включила радиоприемник.
После ухода отца она попыталась поработать, как и в любой другой день. Она была пунктуальной девушкой, способной вынести за скобки заботы и желания, не относящиеся к делу, если уже наметила себе какой-то план работы.
Однако этим утром у нее ничего не получалось.
Появление в неурочный час отца, неясный смысл его слов вызвали у нее раздражение. Особенно намек на сравнительные достоинства кладбищ на Монпарнасе и у Фромон-дю-Гатинэ. Что за сцену он разыграл? С чего ему вздумалось таким образом произвести на нее впечатление? Это совсем не в жанре Луиса Сапаты, обычно он ведет себя скорее холодно, отчужденно и вовсе не щедр на ласковые слова. В общем-то он не слишком похож на южанина.
Ко всему прочему, помимо раздражения, она ощущала какую-то неясную тревогу: отец сообщил ей вполне конкретные вещи, несмотря на авантюрно-романтический тон в духе телесериалов. Предупредить кого-то из полицейских чинов, сейф за картиной «Вид Константинополя» — клад в швейцарских франках, письмо для передачи.
«Скажешь ему, что речь идет о Нечаеве, и он все поймет». Эти слова отца вертелись в ее голове. Сонсолес не удавалось переключиться на что-либо иное.
Через час, проведенный в напрасных усилиях, она была вынуждена признать, что так и не смогла заставить себя углубиться в приключения «Фасериаса», боевика-анархиста пятидесятых годов, подстреленного гражданской гвардией во франкистской Испании. Она прибрала книги, карточки, выключила компьютер и приготовила себе вторую чашку кофе, столь же крепкого, как тот, что выпила в семь утра.
Потом она подошла с чашкой к большому окну и уселась в глубокое кожаное кресло, которое предпочитала всем прочим.
«Речь идет о Нечаеве»… разумеется, это не могло относиться к подлинному Нечаеву. Сергей Геннадиевич Нечаев умер в 1882 году в каземате Петропавловской крепости в Санкт-Петербурге. По существу, человек, ушедший из жизни почти столетие назад, не мог сейчас никого интересовать.
А значит, в сообщении заключен некий шифр, и тот, кому оно адресовано, то есть комиссар Марру, способен тотчас его разгадать. Во всяком случае, какой бы реальный смысл ни заключался во фразе, существовало не слишком много вариантов его дешифровки. Ясно, что имя революционера прошлого века сделалось кличкой кого-то из ныне живущих. Или кодовым названием какой-то операции.
При всем том как кличка или кодовое наименование «Нечаев» таил в себе нечто неприятное, мутное. Право, нельзя представить, чтобы такие организации, например, как Международный Красный Крест или «Врачи мира», могли так окрестить одно из своих мероприятий.
Кроме всего прочего, имелся и адресат сообщения — полицейский чин. «Было время, мы с ним ездили в Испанию… И неплохо повеселились». Когда Луис Сапата обронил это пояснение, на его губах появилось нечто вроде улыбки. Но для Сонсолес эта фраза имела еще более загадочный смысл, нежели намек на Нечаева. Почему ее отец куда-то ездил с каким-то сыщиком? И при чем здесь Испания? И прежде всего: как это они могли там вместе повеселиться?
Тут на нее нашло озарение, и она набрала номер телефона, оставленный Луисом на листке из записной книжки вместе с шифром сейфа. Да, она попала в Уголовную полицию. Да, ее могут соединить с комиссаром Роже Марру. Послышались щелчки переключений и неизбежная музычка, которую приходится слушать, ожидая ответа. Старый блюз с Западного побережья. Наверное, диск-жокей, ведавший этим в Управлении, был прилежным читателем Маншетта.
Минуты через две она услышала голос какого-то молодого человека. Комиссара в данный момент нет на месте. Желает ли она оставить для него сообщение?
Сонсолес Сапата ничего не ответила и положила трубку.
Во всяком случае, если Нечаев и был мертв, полицейский жив-живехонек.
По мере того как она, отхлебывая кофе, выстраивала и перебирала звено за звеном всю цепочку дедуктивных построений, ее недоумение отнюдь не уменьшалось. Не то чтобы она была недовольна собственной логикой, но результаты озадачивали. С подобным кодовым именем и адресатом сообщение ее отца могло касаться только одного предмета — терроризма. Тут было от чего встревожиться.
Она допила кофе, встала и уперлась лбом в оконное стекло.
Месяцем ранее, день в день, вечером 17 ноября был застрелен Жорж Бесс, генеральный директор заводов «Рено». Убили его почти под окнами Сонсолес, поскольку их дома совсем рядом. В тот вечер, часов около восьми, девушка как раз выходила из метро «Распай». Она пересекла бульвар Эдгара Кине, чтобы выйти к домам с четными номерами, и, погруженная в свои мысли, не сразу обратила внимание на скопление возбужденных людей впереди. А потому вдруг оказалась в самой их гуще.
Минут через сорок, когда Сонсолес поднялась к себе, она не стала включать электричество. Осталась в зыбком сиянии ночного неба, струившемся через большое многостворчатое окно мансарды. Она растянулась прямо на ковре, что лежал на полу ее комнаты. Отвратительные подробности увиденного кошмара все еще роились в ее памяти. Но понемногу гнев вытеснил все остальные чувства. Холодная ярость, некое подобие рассудочной ненависти. Сколько же бессмысленной архаичной истовости, недостойной трусости у этих подонков из «Прямого действия»! Притом возможно даже, что не у парней, а у девиц. Там, на улице, Сонсолес краем уха слышала обрывки свидетельских показаний: люди толпились около журналистов с микрофонами, примчавшихся на место происшествия. Кажется, здесь замешаны женщины. Две молодые женщины, на глазах у всех стрелявшие в Жоржа Бесса. Хладнокровно и с профессиональной точностью.