Он постепенно успокаивал их, приглушал силу хора, заставлял ее рассеяться.
– Кто-то думает, что поет потому, что слышит птиц…
Марисела Амбрис упала замертво, как подбитая птица.
– Еще кто-то потому, что подражает тигру…
Серено Лавиада замурлыкал, как котенок.
– Третий потому, что слышит водопад внутри себя…
Музыкант-бюрократ шумно заворчал в своей ложе.
– Ничто из этого не соответствует истине. Музыка искусственна. Ах, скажете вы, но человеческие-то страсти подлинны. Забудем о тигре, сеньор Лавиада, о птице, сеньорита Амбрис, и о грохоте водопада, сеньор, который ест лепешки, не знаю, как вас по имени, – сказал дирижер, поворачиваясь к ложе.
– Косме Сантос, к вашим услугам, – с заученной вежливостью ответил тот. – Лиценциат Косме Сантос.
– Прекрасно, дон Косме, давайте поговорим о страсти, раскрытой в музыке. Повторим, что первый язык жестов и криков возникает, едва появляется страсть, которая по нашему желанию возвращает нас в первобытное состояние.
Нервным жестом он пригладил свои черные цыганские волосы.
– Знаете, почему я выучил наизусть имена всех и каждого из вашего хора?
Его глаза внезапно распахнулись, как две зияющие раны.
– Чтобы заставить вас понять, что обычный язык, на котором говорят и мужчины, и женщины, и животные, очень эмоционален, это язык криков, оргазмов, счастья, бегства, вздохов, затаенных жалоб…
И зияющие раны превратились в черные озера.
– Само собой, – теперь он улыбнулся, – каждый из вас поет, сеньор Морено, сеньорита Амбрис, сеньора Ласо, сеньор Лавиада, каждый из вас поет, и первое, что приходит вам на ум, это то, что вы облекаете в голос естественный язык страстей.
Габриэль Атлан-Феррара выдержал драматическую паузу. Инес улыбнулась. Кого он пытается обмануть? Всех, не иначе.
– И это верно, это верно. Сдерживаемые страсти могут убить нас, разорвать изнутри. Пение освобождает их и само находит голос, чтобы их передать. В этом случае музыка представляет собой как бы энергию, охватывающую все примитивные скрытые эмоции, которые вы никогда не проявите, садясь в автобус, сеньор Лавиада, или вы, сеньора Ласо, когда будете готовить завтрак, или вы, – с вашего позволения, сеньорита Амбрис, – пока будете принимать душ… Мелодические оттенки голоса, движения тела во время танца даруют нам освобождение. Наслаждение и желание сливаются. Природа диктует эти нюансы и крики: это самые древние слова, и поэтому первым человеческим языком было страстное пение.
Он обернулся и бросил взгляд на музыканта, бюрократа и, возможно, цензора.
– Не так ли, сеньор Сантос?
– Конечно, маэстро.
– Вранье. Музыка – это не подмена сублимированных естественных звуков звуками искусственными.
Габриэль Атлан-Феррара остановился и даже не то что бы посмотрел на певцов, а заглянул в душу каждому.
– В музыке все искусственно. Мы утеряли изначальную связь языка и пения. Давайте же скорбеть и оплакивать это. Исполним реквием по природе. RIP. [23]
Он жестом выразил печаль.
– Вчера на улице я слышал жалостливую песню. «Ты, только ты, причина моего плача, моего горя и отчаяния…»
Габриэль окинул всех орлиным взором.
– Выражал ли этот уличный певец свои душевные переживания музыкой? Возможно. Но «Фауст» Берлиоза – это нечто совершенно противоположное. Дамы и господа, – подытожил Атлан-Феррара, – подчеркивайте независимость того, что вы поете. Исключите из своих голосов любое узнаваемое чувство или страсть, превратите эту оперу в гимн непознанному, слову и звуку, не имеющим корней, выражайте только те эмоции, которые проявляются в них самих в этот миг Апокалипсиса, а может, это и есть первый миг творения: меняйте местами времена, представьте себе музыку как обратный ход времени, изначальное пение, голос зари, без причины и следствия…
В притворном смирении он склонил голову.
– Давайте начинать.
Тогда, девять лет назад, она не захотела подчиниться ему. Она ждала, что он сам подчинится ей. Он хотел любить ее там, на побережье Англии, и навсегда сохранил в памяти несколько смешных фраз, которые он заготовил для того момента, – воображаемого, выдуманного, желанного, или все вместе, откуда ему знать? «мы с тобой могли бы гулять по дну моря», а сейчас он встретился с иной женщиной, способной взять случайного любовника на одну ночь и выставить его за дверь.
– Оденься и убирайся отсюда.
И она была способна сказать это не только тому усатому бедняге, но и ему, маэстро Габриэлю Атлан-Феррара. Она слушалась его на репетициях. Точнее, между ними царило полное взаимопонимание. Казалось, будто огни рампы art nouveau соединили его и ее, протянули невидимые нити со сцены в оркестровую яму, этот удивительный союз проводника и певицы охватил всех, побудил и тенора Фауста, и баса Мефистофеля войти в магический круг Инес и Габриэля, столь же согласованных и единодушных в интерпретации музыки, сколь непохожих и несходных в своих любовных отношениях.
Она господствовала.
Он это допускал.
У нее была власть.
Он к этому не привык.
Габриэль посмотрелся в зеркало. Он представлялся себе гордым, тщеславным, облаченным в воображаемую мантию великого человека.
Ей он представлялся эмоционально незащищенным. Человеком, подчинившимся воспоминанию. Памяти о другом юноше. Юноше, над которым не властны годы, потому что его никто больше не видел. Юноше, который исчез с фотографий.
Через эту брешь – память об отсутствующем – Инес смогла установить свою власть над Габриэлем. Он это почувствовал и не возражал. Инес держала два кнута, по одному в каждой руке. Одним она словно хотела сказать Габриэлю: я видела тебя уязвимым, беззащитным перед нежностью, которую ты пытаешься скрывать.
Другим кнутом она угрожала: не ты меня выбрал, а я тебя. Ты мне не нужен был тогда и не нужен сейчас. Мы любим друг друга, чтобы полнее раскрыть гармонию оперы. Когда закончатся спектакли, закончимся мы, я и ты…
Догадывался ли об этом Габриэль Атлан-Феррара? Знал и был готов принять? В объятиях Инес он говорил: да, он принимал это; чтобы угодить Инес, он был готов снести любое обращение, любое унижение. Почему всегда выходило, что во время их занятий любовью он лежал навзничь, а она была сверху, оседлав его, это она направляла сексуальную игру, властно требуя от него прикосновений, ласк, наслаждений, а он, покорно лежа, подчинялся ей?
Он привык лежать вытянувшись, головой на подушке, и смотреть на нее снизу вверх, она возвышалась над ним как скульптурное воплощение чувственности, колонна восхитительной плоти, нескончаемый поток желания; его неодолимо влекли ее раскрытые бедра, ягодицы, гарцующие на его мошонке, взгляд поднимался выше, к талии, благородной, но игривой, как у статуи, которая смеется над миром, словно ее прелестный пупок – это пуп земли, и выше, охватывая упругие, но нежные груди, а затем струящаяся плоть перетекала в вызывающей белизны шею, лицо же терялось в вышине, казалось чужим и далеким, скрытое гривой медно-красных волос, которые, подобно маске, утаивали мимолетное чувство…
Инес Прада. («На афишах смотрится лучше, чем Инесса Розенцвейг, и на других языках звучит лучше».)
Инес Мстительница. («Я все оставила позади. А ты?»)
За что, мой Бог, после всего, что было, она пыталась расквитаться? («Непреодолимый запрет, табу связывал две временные плоскости, и никто из них не захотел его нарушать».)
В день премьеры маэстро Атлан-Феррара поднялся на подиум под гром аплодисментов зала.
Это был тот самый молодой дирижер, которому удалось добиться удивительного звучания – не скрытого, но утерянного – произведений Дебюсси, Равеля, Моцарта, Баха.
В тот вечер он впервые выступал в Мексике, и всем было интересно оценить силу этой личности, сравнить с тем, как он выглядел на фотографиях – грива черных волнистых волос, слегка отрешенный взгляд горящих глаз, непокорные брови, рядом с которыми грим Мефистофеля казался комичным, и трепетные руки, на их фоне выглядели неуклюжими жесты Фауста…