Завоевать благосклонность Марии можно было только осторожными похвалами ее кулинарному искусству, но, если хвалили слишком откровенно, она сердилась, подумаешь, она и сама знает, что неплохо готовит, но, если хвалили умеренно и с толком, она коротко кивала, и если человек похваливал не раз, сохраняя достойные рамки, то он имел шанс подружиться с Марией. Она придавала большое значение хорошим манерам и презирала грубость чванливых краснощеких обжор, требовавших добавки.
Истинным искусником в умении осторожно находить контакт с Марией был доктор Леви, настоящий гурман, человек, для которого еда была частью культуры и которого Мария по этой причине выделяла, позволяя ему такие высказывания, каких не потерпела бы ни от кого. Когда однажды Мария вошла в гостиную в золотой парче и с волосами, коротко отстриженными под мальчика, у него непроизвольно вырвалось: «О, явление народу принца Александрийского». У графики перехватило дыхание от испуга, она не решалась разжевать кусочек песочного печенья, который только что положила себе в рот, Мария оценивающим взглядом пробежалась по гостиной, убеждаясь в том, что все чашки и блюдца, все поддонники и чайники, каждая сахарница, каждый молочник, каждый графин для рома, для ликера, каждая вазочка для печенья и для фруктов, каждая пепельница, все вазы и каждый цветок в каждой вазе занимают свое предназначенное им место. Выходя из гостиной, она быстро оглянулась и рассмеялась. Доктор Леви, почувствовав облегчение, разразился своим знаменитым оглушительным хохотом, хохотал он даже немного громче, чем обычно, тут же стыдливый смешок издала графиня, сидя по-прежнему с кусочком печенья во рту, наконец смеялись уже и гости, графиня была рада, что Мария рассмеялась, потому что в противном случае всем пришлось бы срочно убираться подальше. Позже графиня одарила доктора Леви, который столь легкомысленно поставил под угрозу мир и спокойствие в доме, строгим взглядом.
Однако эта игривая, а при гостях графини подчеркнуто легкомысленная манера доктора Леви, от души недолюбливавшего это собрание призраков, как он его называл, иногда наталкивалась на непоколебимые правила, которых придерживалась Мария. Когда однажды он выразил желание, чтобы роскошный рождественский стол на польский лад, эта череда блюд, одно вкуснее другого, ослепительный бордовый борщ, пироги с луком и сметаной, голабки с салом и майораном, неизменный карп и, наконец, в довершение этого великолепия, медовый пирог собственной выпечки, – короче, чтобы вся эта роскошь повторялась по большим праздникам, ведь жалко, что только на Рождество Христово бывает так вкусно, Мария холодно ответила ему, что все это – традиционная еда, а традиции следует соблюдать, иначе получится, что у нас каждый день Рождество.
Графиня поспешно взяла доктора под ручку, обмахнулась своим кружевным платочком и попросила его никогда не заводить с Марией разговоров о традициях, потому что это дело заранее проигрышное. Доктор Леви на этот раз сдался, задумчиво отметив, что польский рух – это, похоже, такая штука, которая сидит у людей в голове и в сердце и не связана с границами земель, и чем чаще ее передвигают по карте туда-сюда, тем надежнее укрепляется она в самом существе каждого человека.
Раз в месяц в доме появлялась гельзенкирхенская родня, толпа мужчин и женщин, одетых в черное, они налетали вдруг, как птичья стая, спрашивали всех о здоровье, с завистью разглядывали на кухне ветчину и колбасы, прибывшие из поместья, торжественно, черной вереницей сидели на стульях вдоль стены, словно грачи на жердочке, если заговаривал один, все тут же начинали галдеть наперебой, и поскольку все хотели сказать одно и то же, пытаясь завершить одну и ту же фразу, то постепенно, в зависимости от количества прибывших, складывался более или менее внятный хор. Они недобро косились на Марию, замечая, как быстро она взрослеет, и находили, что Мария выбивается из общей стаи, что из нее получилась эдакая райская птица, пестрые крылышки которой никак не уместятся в их ровном чернокрылом ряду, на их общей жердочке. Прежнее различие между Лукашами подземелья, работавшими во тьме, и Лукашами наземными, жившими на свету, вновь обозначилось.
Пауль Полька, которому вновь удалось собрать свои мысли в кучку, никогда не расставался теперь со своим кларнетом и носил его под мышкой в черном футляре, независимо от того, где был и что делал: сидел ли за домом в саду, прогуливался ли мимо шахты или же сидел вечерком у своего глухого отца за рюмкой шнапса или кружкой пива. «Кларнет у него всегда под мышкой», – хором уверяли все гельзенкирхенцы. «А ночью лежит наготове у него в постели», – добавляли они, ведь когда подкрадываются сны, выползая из заваленного бункера, он тут же спускает ноги с кровати, хватает кларнет и наигрывает несколько тактов. «И только тогда снова засыпает», – кричали хором гельзенкирхенцы.
Пауль Полька, который всегда говорил, что Мария унаследовала мягкий, мечтательный облик своего отца, его черные волосы, но, надо надеяться, к ней не перешла его меланхолия и что, надо надеяться, ей передалась хоть отчасти жизнерадостная натура ее матери – страсть к танцам и пению; итак, Пауль Полька, одолев всеобщее недовольное бурчание и уверенно солируя среди стихших голосов, громко заявил, что если речь идет о Марии, то ведь любую мелодию можно сыграть по-разному, главное – не сбиться с такта. Хор гельзенкирхенцев запортил свое выступление тем, с чего начал, говоря, что Мария похожа на отца «как две капли воды» и поэтому остается надежда, что ее гельзенкирхенская натура еще проявится.
Пауль Полька достал из футляра кларнет и, церемонно поклонившись, сыграл на прощание «Еще Польска не сгинела», и это был достойный реверанс в сторону «фон» Лукашей, а те выслушали песню с надлежащей благосклонностью. Затем вся стая удалилась, хлопая крыльями и щебеча, и во всеобщем гомоне слышалось все время одно и то же: «выбилась из общей стаи» и «похожа как две капли воды»; они уносили с собой ветчину и колбасы и вскоре исчезали за горизонтом, в последний раз помахав Марии, лицо которой белело в увитом плющом окне, а отзвуки их голосов быстро терялись под просторным небом Нижнего Рейна.
Над предчувствиями Марии, которые впоследствии не раз спасали жизнь ей и ее детям, все поначалу только смеялись. «Сегодня приедут гельзенкирхенцы», – она это знала, сама не понимая почему, но всегда оказывалось, что она права, – гельзенкирхенцы действительно приезжали. Наступали и другие события, которые Мария предсказала мимоходом, не думая, просто подчиняясь какому-то чувству. Мария не любила об этом говорить, это было ей скорее неприятно, тем более что все над ней подшучивали. Подшучивали до того самого дня, когда графиня сломала ногу: Мария умоляла ее не выходить в этот день из дому, рыдая от ярости, и не потому, что графиня обозвала ее глупой польской гусыней, а потому, что она села в коляску, не обращая внимания на предостережения Марии, и ее повезли лошади, при взгляде на которых сразу становилось ясно, что несчастье непременно случится. Когда графиню со сломанной ногой вытащили из-под опрокинутой коляски, она поклялась себе, что отныне будет прислушиваться к предостережениям Марии, но слова своего не сдержала. Когда летом они садились в поезд на Берлин, чтобы добраться до Познани, Мария, уже сев, внезапно вскочила со своего места, схватила вещи, выпрыгнула и, громко крича, стала требовать, чтобы графиня немедленно вышла из поезда, который принесет им несчастье. Тогда графиня схватила зонтик и, высунувшись из окна вагона, стала больно лупить им Марию, но Мария стояла на перроне как вкопанная, не шевелясь, и графиня, яростно молотя ее, так вывернула себе руку, что ее, стенающую от боли, пришлось вывести на перрон. До следующего утра дело оставалось неясным, а утром все прочли в газете, что в Марконии сошел с рельсов поезд, и доктор Леви, сверившись с железнодорожным расписанием, установил, что именно в этом поезде и предстояло ехать графине и Марии, и тут уж ему пришлось признать, что произошло настоящее чудо.